Вручив Грегуса и фрукт воспитательнице, я мелкой рысью бегу к лесу, чтобы проверить, как там Бонго. Весь мокрый и чуть живой он лежит у палатки, я оправдываюсь, говорю про форс-мажор и обещаю, что такое впредь не повторится, но Бонго обижен, раздосадован, не желает со мной общаться и остается неумолим чуть не целый час, который я у костра растираю его полотенцем, напевая частушки из нашей богатейшей сокровищницы фольклора. Потом мы оба засыпаем, а просыпаемся уже ближе к вечеру, так что нам приходится бежать вприпрыжку, чтобы успеть в детский сад к закрытию. У меня не хватает ни времени, ни жестокосердия привязать Бонго на опушке, поэтому мы вместе доходим до самого порога. Служащие детского садика закатывают глаза в ответ на мои извинения за опоздание, но я проворно собираю вещи Грегуса и весьма, на мой взгляд, элегантно уворачиваюсь от скандала. Это Бонго, сообщаю я Грегусу, когда мы отходим от садика на некоторое расстояние. Он действительно лось, но тем не менее он мой, а значит, и твой хороший друг. Они довольно быстро сходятся, Грегус и Бонго. По уровню умственного развития они в одной возрастной категории и с упоением гоняются друг за дружкой среди деревьев, пока мы идем к палатке. Когда Грегус устает, ему позволяется ехать верхом на Бонго, которого я веду за веревку. Издали мы, наверно, смотримся как библейское Святое семейство. Иосиф, немного странного вида осел и Мария, сущее дитя.
Грегус весь в отца, лесная душа. В нем это живет. Инстинкт охотника и собирателя так же глубоко укоренен в его естестве, как и во мне. Мы жарим мясо, насадив на палку, и жуем, вольготно привалясь спиной к Бонго каждый со своей стороны, но когда время подходит к детской передаче, по телу Грегуса пробегает дрожь. У него нет часов, он ничего в них и не смыслит, но импульс — вот он, ощутимый, конкретный, физиологический. Ребенок чувствует: тут что-то не то, а словами выразить не может. Я тоже молчу. Время детской передачи настает и проходит, а Грегус так и не осознает, что наступило и прошло. Постепенно его беспокойство рассеивается, и он принимается играть с Бонго. В темноте Грегус собирает за палаткой шишки, и я понимаю из его криков, что он считает, будто занимается этим на пару с Бонго, хотя как раз собирать лось ничего не может. Перед сном мы играем партию в лото. Бонго, естественно, продувается, а я раздумываю над тем, не поддаться ли мне Грегусу, но решаю, что победа может привести к развитию синдрома отличника, и в конце концов вырываю у Грегуса победу, да еще сыплю ему соль на рану, подчеркивая, что я выиграл, а он проиграл. После чего он засыпает у костра в моем спальнике. А я сижу, смотрю на него в сполохах костра и с радостью думаю, что он мне нравится. Хотя бы мой сын мне нравится, его общество я выносить могу.
На следующее утро я слышу у палатки шум. Мы с Бонго вылезаем и видим типичного избирателя «Хёйре» — спортивного, подтянутого, с собакой, — надменно рассматривающего палатку.
— Вам известно, что вы не имеете права стоять с палаткой на одном месте более трех дней? — спрашивает сей господин консерватор.
— Известно, — отвечаю я.
— Мне представляется, что палатка простояла здесь гораздо дольше, — говорит он.
— Возможно, — отвечаю я, — и раз уж мы начали с вами разговор, я бы посоветовал вам в следующий раз тут не проходить, — говорю я.
— Вы не можете мне это запретить! — вскидывается он.
— Безусловно, но я хочу еще раз подчеркнуть, что вы меня весьма обяжете, если в следующий раз выберете для своих прогулок иной маршрут, — говорю я.
— Это мы посмотрим, — говорит он.
— Папа, кто там? — кричит Грегус изпалатки.
— Один из тех, кто голосует за правых, — отвечаю я, — Спи.
— Будьте уверены, я сюда еще вернусь! — говорит он, — И я запомню сегодняшнее число.
— А какое сегодня число? — спраши ваю я.
— Тринадцатое декабря [9].
И тогда я непроизвольно открываю рот и начинаю петь. Годы утренников и праздников в саду и школе оставили такой неизгладимый след в моей психике, что я невольно начинаю петъ, едва произнесут это число.
— Ночь, — запеваю я тихо, — и черным-черно в хлевах и спальнях, но солнце спит давно, — продолжаю я.
— …В пределах дальних, — присоединяется ко мне из палатки тоненький голосок Грегуса.
— Но вот уж на крыльце в сияющем венце, — поем мы, возвышая голоса, — святая Люсия, святая Люсия [10].
Мы исполняем все куплеты, но едва песня замирает, как сторонник правых взглядов заявляет, что, если палатка не будет убрана через два дня, он позвонит Лёвеншёльду.
— Рождественские сантименты насчет милосердия и любви к ближнему не в твоем вкусе, насколько я понимаю, — говорю я.
Он молчит.
— И ты, конечно же, лично знаком с Лёвеншёльдом, — говорю я,
— Представь себе, — отвечает он.
— Но разве может воздух, которым мы дышим, или деревья в лесу кому-то принадлежать? А вода в ручье? А пение птиц? Неужели у меня как у гражданина этой страны не должно быть права пожить некоторое время в лесу, когда мне это надо?
— Только не в этом лесу, — отвечает господин консерватор.