...Так вот, я стоял тогда у витрины маленького кафетерия, а Ганя сидела прямо передо мной за одним столиком со своей подругой Надей, подругой давней, с которой они часто ссорились, но друг без друга существовать не могли, и во мне издавна шевелилась неприязнь к Наде, как будто она отбирала у меня какую-то частицу души моей жены, которая могла и должна была принадлежать только мне. Но я всегда отбрасывал эту ревность как нелепость, затмение чувств, чем она, наверное, и была.
И вот я стоял и смотрел на них и не мог оторвать глаз. Я не узнавал своей жены. Она что-то рассказывала приятельнице, та слушала ее внимательно, изредка вставляла реплики, я ничего не слышал. Я видел лишь выражение лица Гани и ее движения, ее глаза, и не мог поверить, что это она.
Она говорила увлеченно и страстно, она вся ушла в этот разговор, она вся светилась, просто излучала эмоции, увлеченность, почти завороженность.
Я знал, что они могли говорить о новом платье, или новом кинофильме, или о ком-то из приятельниц, о чем угодно. Это не имело значения. Никакого значения.
Важно было только то, как она это говорила.
В последние годы я считал, что она просто погасла. Молодая симпатичная женщина, двадцати пяти лет, просто погасла изнутри, задавленная конкретностью жизни, ее вещностью. Бесконечные дела, покупки, расчеты, деньги, куча хлама, мелочи, в которых потонул человек.
Я спрашивал себя: а чего хотелось мне? Вечного огня любви? Ее постоянной устремленности ко мне? Бывает ли так вообще?
Не знаю. С некоторых пор я стал считать, что не бывает, что так и должно быть всегда, только саднило как-то от этого, потому что во мне не перегорело еще, потому что я жаждал постоянного тепла, я был на него способен. Все просто: всегда один из двух любит больше.
Казалось бы, что случилось? Только когда я увидел, что она может быть иной и сейчас, что внутри-то она не погасла, а касалось это одного меня, наших отношений, я понял, что это — конец. Наша песня допета.
Я потерял в ее лице союзника, соучастника нашей общей жизни. Каждый из нас живет только собственной жизнью, и все мои ожидания и остатки того большого чувства — это тоже из игры с самим собой в прятки, из желания казаться лучше перед самим собой.
Я был не прав во многом. Мне хотелось быть как можно больше мужчиной, и я играл роль этакого псевдо-супермена. Был резким там, где, наверное, не должен был и не мог быть таким; был слишком категоричным, где мое подлинное «я» могло бы и не запускать такие обороты; требовал понимания, чувствуя себя образованнее и находчивее, и не очень был способен понять представительницу другого пола. Человека другой конституции.
Теперь я вижу целиком, или более менее целиком, себя тогдашнего, и мне и жаль, и смешно, и грустно. А время миновало.
Единственное, что оправдывает меня в нашем расставании, как я думаю сейчас, — то, что я всегда был готов закончить ссору мирно, по-хорошему. Как бы мы ни ругались, я не мог заснуть, не помирившись, и часто шел на уступки, отказывался от своих претензий, лишь бы она поласковела.
Потому что любил ее. Всегда. С тех пор, со школы, и до последнего. Я любил ее всякой. Потому что любил.
Но тогда, вечером, я пришел домой, оставив Ганю с приятельницей сидеть в кафе, и свалился на диван, потому что голова у меня кружилась и сердце стучало, будто я только что столкнулся с каким-то преступлением, творившимся на моих глазах, или увидел привидение, или пережил смертельный риск.
А ничего ведь, собственно, не произошло. Более того, все давно известно, уже и так было ясно, что мы расстаемся, а шок этот — лишь признак того, что где-то внутри теплилась надежда, что, при всех ссорах, все закончится хорошо. Детский взгляд на вещи, отчетливый инфантилизм. О да, я сейчас мудр и могу так говорить о прошлых делах, а что, интересно, я скажу через семь лет о себе нынешнем? Не многовато ли самокопания, Виталий Петрович?
...Как-то я пришел тогда в себя, потом появилась Ганя в хорошем настроении, что-то начала рассказывать о том, как поссорилась у себя на работе с начальницей, о том, какие отношения у них в отделе (она работала тогда в отделе переводов Института электросварки), и что-то еще, а я слушал и не мог понять, почему она ничего не говорит о встрече с Надей.
Во мне все как-то опустилось, и я стал, вдруг совсем спокойным, просто интересно было, не больше, почему она молчит об этом?
Неожиданно для себя, посреди какого-то из ее монологов, где высказывались претензии ко мне, что настроение мое меняется как ветер, никогда не угадать, и почему я молчу, что вообще у меня характер и все такое прочее, неожиданно я, прервав наступившую вдруг тишину, сказал!
— А знаешь, Ганя, кажется, наша песня уже допета. Мы стали чужими друг для друга.
Дальше было извержение вулкана.
Признавалась абсолютная моя правота, но за этим следовало столько нареканий и обвинений, что я, как это случалось не раз, начал отключаться от содержания того, что говорилось, только разве улавливал отдельные слова, все ждал, пока закончится этот монолог.