Столовая была уже почти пуста, однако Маринина порция стояла нетронутой на столе. Это было странно: ей ведь всегда с трудом удавалось дотерпеть до ужина. Оставив Глебку за столом, Сапожников побежал в коттедж. Дома Марины не было. Никто не видел ее и во время ужина. Сапожников забрал Глебку, и они пошли искать Марину. Глебка воспринял это как веселую игру, и выяснилось, что у него уже есть некоторый опыт в этом занятии. Они обошли все известные мальчику явки, но Марину не нашли.
Переломив себя, Сапожников заглянул к Холодкову.
— Да вы не беспокойтесь, — сказал Холодков. — Она жива-здорова, найдется… Вы же знаете женщин… Сидит где-нибудь, ведет умную беседу…
— Где? — хрипло спросил Сапожников. Он смотрел на Холодкова, требуя от него прямого ответа, почти уверенный, что такой человек должен догадываться, должен знать — может, поэтому у него был давеча такой сострадающий вид. — Где?
— В мастерских здешних гениев вы были?
— При чем тут мастерские? — начал Сапожников надменно, потом добавил совсем тихо: — Был…
— Спросите еще у Евстафенки…
Сапожников ушел, не поблагодарив за совет. В морду бы ему дать за такой совет. При чем тут Евстафенко? Однако ему самому уже приходило в голову…
У Евстафенко было темно. Сапожников вспомнил, что ужин Евстафенко тоже стоял нетронутым на столе. Но у него ведь часто банкеты… Сапожников уложил Глебку и упорно продолжал искать ее, убеждая себя, что ничего не могло случиться, ну сидит, ну разговаривает, да что, она ребенок, что ли…
Потом он вдруг вспомнил снисходительно-жалостливый взгляд Холодкова, его терпеливые советы, вспомнил эти последние дни, день за днем, час за часом: подозрения выстраивались в стройную систему, в законченную картину, и Сапожников начал метаться по опостылевшему вдруг Коктебелю. Он готов был кричать, звать на помощь, потому что сейчас, в эту самую минуту что-то происходило здесь, поблизости, или только еще должно было произойти, а он не мог остановить этого, хотя был рядом, не мог ничему помешать… И тут он в первый раз пожалел, что прилетел с Камчатки, что вообще прилетал «убедиться». Ему стало невыносимо тяжко на людной набережной, показалось, что все знают о его подозрениях, о его несчастье и смеются над ним. Он ушел в глубину волошинского сада, опустился на скамейку и лишь спустя долгое время заметил, что сидит не один. Сапожников не мог бы сказать наверняка, сидел ли здесь раньше этот полный, бородатый, добродушный человек, или он появился только что, бесшумно присел на скамейку рядом с Сапожниковым и тактично молчал. Было в нем что-то располагавшее к себе, и Сапожников почувствовал, что вот этому человеку, настоящему собрату по искусству и по несчастью, он может рассказать все. А может и ничего не говорить, просто сидеть с ним рядом, на одной скамье… Сапожников не смог бы сейчас объяснить, откуда он знает этого человека и знает ли его вообще. Не смог бы даже объяснить, откуда он узнал, что это собрат по искусству, да еще к тому же собрат по несчастью, — как не умел объяснить, например, как и когда научился он говорить по-русски: ему казалось, что он «всегда умел». И вот теперь, когда человек этот вдруг заговорил — что за приятный у него был выговор, самый выговор свидетельствовал о школе, об окружении, о долгой учебе, о странствиях, — теперь, когда он вдруг заговорил, Сапожникова вовсе не удивило, что он словно бы отвечает на мысли самого Сапожникова.
— Путешествия. Путешествия. Бег по свету, бегство от себя… Когда-то я тоже не мыслил жизни без этого. Вероятно, это период накопления — тебе нужны перепутья Срединной Азии, тропы Тамерлана, пути Лойолы… Нужны так же, как динамит библиотек и пыльца культуры, приносимой в эти библиотечные соты…
— Нужны впечатления, — сказал Сапожников, отвлекаясь мало-помалу от беды, сверлившей одну и ту же точку его мозга. — Нужен факт, документ.
— Вы человек с объективным умом, — сказал собеседник в пенсне. — Помните, как писал Ницше о людях, подобных нам с вами…
Сапожников покачал головой.
— Он писал, что человек этот не более, как зеркало. Он только тогда чувствует себя самим собой, когда анализирует посторонние образы. По обыкновению, он сам охотно идет навстречу каждому опыту и случаю, с гостеприимством принимая все, что касается его лично…
— Может, это просто разновидность наслаждения, не более того… — сказал Сапожников. — Как хождение по выставкам и театрам… Не знаю…
— Севилья, Толедо, Кордова, Ла-Манча… — задумчиво проговорил незнакомец. — Мне вспоминаются Андорра, Пиринеи… И еще Вальдемоза, глухая деревушка на Майорке. Я стоял на горе — маслины, дубовая поросль, пинии, кактусы… И старинный монастырь картезианцев, где Шопен и Жорж Санд провели зиму…
— Говорят, Майорка теперь заплевана туристами… — уныло сказал Сапожников. — Я, впрочем, не был там и не буду. Так же, как и в Париже…
— А я бывал, много. И так часто тосковал вот по этому… — Он повел рукой в сторону Карадага, снял пенсне, прочел негромко и отчетливо: