Читаем Дорога долгая легка… (сборник) полностью

Он провел пальцами по контурам ее тела, и она задышала чаще, однако не отняла его руку.

— Пойдем к тебе? — сказал он и сразу же об этом пожалел. Он хотел ее, но в этом свершении был ритуал, в нем была безнадежность неизобретательного желания.

— Давай лучше не сегодня, — сказала она неуверенно, и, наверное, впервые в жизни он не испытал раздражения при этой неизбежной формуле стыдливости или самоутверждения. Пускай будет так. Пускай формула. Даже если она хочет спасти этим свое достоинство, хочет утвердить истинность переживания. В конце концов и то и другое не только для нее — для него тоже, ради него — истинность и достоинство. Он согласился еще и потому, что умиление пересилило в нем сегодня желание. Это был простой расчет к тому же: он ведь не ждал от нее никаких подвигов в постели, зато свидание это дало ему так много.

— Хорошо, — сказал он. — Как хочешь, дружочек.

Он заметил, что она все сильнее сжимает его руку, крепче прижимается к нему. Она ждала, что он начнет уговаривать ее — как же иначе, — и тогда она согласится, она сдастся, потому что ей хочется этого не меньше, чем ему, может, даже больше, и останавливает ее только страх, что он истолкует ее готовность как-нибудь не так, как-нибудь оскорбительно для нее, как-нибудь обидно, даже если правильно, все равно обидно, а может, и еще хуже, еще обиднее (что она какая-нибудь такая, что она со всеми или что она изголодалась и так далее). У нее готова была на этот случай последняя, беспомощная фраза, последнее успокоение, которое он должен был ей дать (пусть даже неискренне, пусть даже машинально, но дать), эта блевотно знакомая фраза, трогательная фраза, похожая на заверение, которым обмениваются пьяные мужики в России («Ты меня уважаешь?»):

— А ты потом не будешь меня презирать?

А может, и еще настойчивей, еще ближе к пьяной формуле:

— А ты потом меня уважать не будешь?

Опасаясь этой фразы, опасаясь типового диалога и своей неизбежной победы, Зенкович стал с отчаянной нежностью целовать ее милую круглую мордашку, ее вздернутый носик, покрытый веснушками и еще капельками солоноватого пота… А может, это были слезы?

Он проводил ее до разбитой березы, нежно простился и ушел медленно, точно боясь расплескать в темноте свое умиленное волнение, расплескать или разменять на мелочи конкретных и острых ощущений.

Деревня была мертвой вокруг него. Тем живее была она в его воспоминаниях, которые еще теснее обступили его в ароматном тепле Лелькиного сеновала, оживленные дневными пейзажами, словами, запахами…

…Семья Архиповых за самоваром. Чай, чай, много чаю — баранки из города, конфеты — подушечки из ольговского магазина, где они томятся и слипаются в картонной коробке рядом с железным умывальником и резиновыми рукавицами, выполняющими функцию промтоваров. Семья в сборе, тетя Настя наливает ему чаю, а Натолька делится последней шуткой, принесенной с работы — из той же бессмертной артели «Детский металлист».

— На Яхроме вчера военный зашел в уборную, ремень на шею — и готов.

— Удавился?

Кто-то непременно должен задать этот вопрос, иначе все пропало, но уж кто-нибудь непременно задаст, не сейчас, так позже, потому что он будет повторять эту историю до победного конца, пока не зададут.

— Удавился?

— Нет. Высрался.

О, это очень специфическая шутка. Дело не только в тонком сортирном аромате, витающем над ней, но и в необходимости знать реалии быта, особенности военной униформы и устройство общественного сортира, будь то на станции Яхрома, на станции Козельск или на Савеловском вокзале в Москве.

А Натольке не терпится выложить все, чем обогатило его нынче в артели общение с коллективом, завтра будет другое, завтра получка, и он придет в дугу пьяный.

— В городе новое кино. Историческое. «Бедная мать, обосранные дети».

Вот и все на сегодня. Завтра — пьянка… В один из этих пьяных дней получки будет драка, и он получит свои первые два года. Еще через пяток лет в том же Ольгове будет драка опять, и сердечник из санатория (Боже, как они пьют, эти сердечники, чудо еще, что им удается выжить до конца срока) откинет копыта, и тогда свалят все на пьяненького Натольку. Вся деревня убеждена, что убил не он, однако убийцы — люди изворотливые, сильные, один из них завмаг, так что Натольке не уйти от десятки, и сидеть ему, бедолаге, от звонка до звонка — избу снесли уже без него, и отец умер без него, и мать вышла замуж, и Манька померла тоже без него, покуда он обживал лагеря. Грубоватый и глуповатый балбес, Натолька, однако, не злой и веселый парень, может, Мое Почтеньице был такой в юности, впрочем, тогда небось отец с матерью дольше держали этих парней в узде.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже