— Машина ремонт. Запчасти нет, — сказал он. — Плохой человек.
— Слабый работник, — подтвердил Мураз-ака. — Мы пошли. Тихонько ходить будем.
Мулла проводил их до калитки, простился с достоинством, с сознанием своей силы. Зенкович подумал при этом, что, может, и впрямь его мерзкая физиономия угодна Аллаху, раз он так спокоен за свое будущее в этом беспокойном мире.
— Тоже плохой человек, — сказал Мураз-ака, как только калитка за муллой закрылась. — Очень жадный. Деньги много имеет.
Дойдя до конца улицы, они остановились в тени кладбищенской ограды. Это было мусульманское кладбище. Бахорское кладбище. Пустыня за глинобитным дувалом. Ни травники, ни бугорка, ни надгробья. Сухая земля да глина. Из глины создан, в глину ушел, что тебе, человек? В углу одиноко стоял шест с белыми тряпками — флагами поминовения: это была свежая могила. За оградой пестрело дерево, обвязанное тряпочками.
— Святой могила, мазар, — сказал Мураз-ака. — Там как будто чудо был. Какой такой чудо? Сам знаешь, чудо не бывает…
Зенкович подумал, что самое большое чудо — это то, что мусульманская религия еще жива здесь, несмотря на порушенные мечети, на самаркандское вино, на просветительские усилия Мураза-аки и оплаченную деятельность парторга…
Они карабкались в гору. На первом же повороте стало прохладней. С далекого снежника дул ветер. Мураз-ака уверенно выбирал тропу.
— Э-э-э, — сказал он. — Я эти дороги как своя рука знаю. Бывало, район звонит — давай цифра, давай сводка. Каждый кишлак сводка давай! Каждый кишлак телефон нет. Вставай, пошел. Холод, зима, пошел. Этот цифра зачем нужен? Этот цифра все равно сам придумать надо. Им тоже надо область свой цифра давать. Тоже свой работа. Пешком ходи, ходи… До это место дойдешь — снег, лед, руки отморозил, слезы текут, идти надо. Стоял, плакал немного, дальше пошел. Все же давал цифра, сводка давал, помогал свой страна трудный время…
— Из головы давал? — спросил неугомонный Зенкович.
— Конечно! Откуда еще давал, — торжествующе отвечал Мураз-ака. — Эх, если кто понимает, большой сделан работа: трудный год, голод, басмач, Отечественная война, хлопок, табак, опять голодный время, современный время все время тяжелый… Наш работник все выдержал — кругом шпион, враг, американский разведка, каждый кишлак сводка надо давать, сколько шпион…
Зенкович слушал то трогательный, то страшный сумбур воспоминаний, где мешались картинки минувшего, газетные лозунги, реминисценции из бессмертных творений «Бахорфильма», создавшего за четыре десятилетия неторопливой, вальяжной деятельности убедительное полотно классовой борьбы в Бахористане, некую басмачиаду или даже басмачиану. В этих сладких воспоминаниях старенького Мураза-аку не могло волновать несъедобное зерно истины (так интриговавшее беспокойного полуеврея Зенковича): его интересовало признание собственных заслуг современниками, оправдание своей долгой, на пользу общества прожитой жизни, и потому все, что грозило принижением и умалением его заслуг, не могло быть им принято, отторгалось его памятью. Он был здоровый человек из горного кишлака, не психопат какой-нибудь, не мазохист, не русский писатель-интеллигент с его вечно недужащей совестью. Совесть Мураза-аки была чистой всегда. Вот и сейчас он с чистой совестью начал длинный рассказ о том, как ему удалось передать органам одного председателя, который отчего-то знал полдюжины немецких слов… Рассказ был длинный, очень важный для старика рассказ. Однако еще важней рассказа был живой человек, и, когда Мураз-ака заметил, что Зенкович выбился из сил, он прервал повествование, сел у края дороги и сказал:
— Садись, мирза! Отдыхай немного. Сейчас маленький крюк будем делать. Еще один кишлак зайдем. Там война работал. Немного кушать будем, немного чай пить, потом дальше идем.
Зенкович, блаженно растянувшись на теплой земле, смотрел вниз — на неслышную сверху реку, застывшую в прыжке; на раздолье зеленой долины; на стадо баранов, пестревшее на недоступной скале; на кишлак, прилепившийся к склону в изумрудном обрамленье садов; на каменную стену, смело изукрашенную великим Мастером, — черные узоры и красные потоки живописи, серо-зеленые коллажи мхов, фриз тончайшей чеканки…
— Еще мало-мало ходить будем, — сказал Мураз-ака. — Сто метров…
Зенкович уже знал эту маленькую хитрость. Сто метров. Еще сто метров. Значит, километр, два, а может, и все три. Вон как бодро шагает Мураз-ака, не знающий лекарств, сделавший последнего ребенка в пятьдесят восемь, в возрасте, когда Зенкович и его сверстники уже, вероятно, откинут копыта… Боже, сколько таблеток проглотили они, сверстники Зенковича, едва разменявшие свой пятый десяток…
— Кишлак Фанг! — воскликнул Мураз-ака. — Сюда тоже сводка брать ходил. Война работал. Много добра делал. Сейчас будем отдыхать, немножко чай пить будем, немножко плов кушать…