Он держал ее руку и слушал; еще билась ее рука, но необыкновенная его пациентка была уже достаточно подготовлена к операции. Тогда он заговорил по возможности быстро, трезво и сжато. Операция должна была состояться без наркоза, и, как бы болезненна ни была, он торопился закончить ее. Первичный разрез был уже сделан, и он не стеснялся в оборотах речи: хирургическое вмешательство всегда носит элементы грубоватого и бессердечного насилья. Он говорил, что власть Лизы над зрителем обманчива, что служить курьершей и разносить горячий чай в опрятных стаканах честнее этой суетни вокруг пустого места, что полезность обществу определяется результатом деятельности, а не почтенностью намерений. На выбор Лизе предоставлялось или учиться, чтобы со временем помогать ему в работе на условиях, гарантирующих ее самостоятельность, или искать работу в соответствии с дарованиями. Самый уход из театра диктовался предстоящим рождением ребенка. Конечно, это будет сын — самое удивительное окно в будущее! Его планы в связи с этим были громоздки, восторженны и фантастичны. И до чрезвычайности выразительно Илья Игнатьич нарисовал перед нею, подавленной и молчащей, образ крохотного человечка, шагающего в ногу с нею по улице. «Этакий поджаренный, с розовой корочкой на щеках, бубличек!» Не боясь быть осмеянным за сентиментальность, он живописал перед Лизой его пухлое личико с усами, нарисованными шоколадом, его рассудительность, с какой он подвергает обсужденью события внешнего мира, его повадки, в которых смешно и жутко узнавать самого себя. Лиза внимала ему с содроганьем; о, на что способны они, маленькие, бессильные детские ручки!.. При этом Илья намекнул, какое высокое звучание при социализме будет иметь это самое древнее слово планеты — мать (отец же станет только составной частью этого единого понятья). Операция подходила к концу. Лиза сидела как бы в забытьи, низко опустив голову, — и вторично обманула Протоклитова мнимая ее покорность. Он подошел сзади и за подбородок вскинул ее голову вверх.
— А когда все окончится...— емкая пауза включила в себя несказанные слова о временном ее уродстве, о всяких лишеньях и хлопотах, о родовых муках, — ...когда кончится все это, мы поедем все трое к любому морю. Уж на этот раз я отвоюю себе отпуск. И мы, двое стройных и любящих мужчин, согреем этот холодный носик, озябший от слез...
Фигурально выражаясь, это была последняя нитка кетгута. Но тогда Лиза отпихнула его в грудь и закричала, что ребенка не будет, не будет, что нет ему ребенка, что этот маленький требовательный человечек никогда не войдет в их жизнь...
— ...я убила его... в тот раз. помнишь, когда ты вернулся и я сказала, что угорела в театре!
Больше всего боясь, что он сочтет ее признанье следствием запальчивого желания доставить ему боль (а потом будет долго терзать ее ожиданием ребенка!), она спешила назвать ему переулок, день, час, цену и тысячи прочих подробностей, убеждавших в непоправимости происшедшего. Весь ее намеренно приподнятый до крика рассказ служил прикрытием ужасного смущенья перед мужем, который, по ее же собственной морали, вправе был почитать себя ограбленным. Спрятав лицо в ладонях, вся раскачиваясь, может быть жалости к себе добивалась она. Сквозь расставленные пальцы она видела его глухое важное лицо, темное на горле пятнышко от запонки, которое заметила только сейчас, и глубоко вырезанные ноздри, где шевелились черные волоски... и казалось, что весь он изнутри подбит курчавым жестким мехом, без горячих человеческих внутренностей, механический и рассудочный человек. Ей становилось тем более страшно, что уже иссякал ее крик, а он все еще не проронил ни слова. Вдруг он сказал:
—- Я вытру вас из себя... га, как стирают губкой написанное мелом! — и, повернувшись на каблуках, пошел вон из комнаты.
Заложив руки за шею, он вошел в столовую. В окнах светало; кто-то успел потушить свет, и тем явственнее белели раскиданные по полу окурки. Илья Игнатьич услышал, как тихо и вкрадчиво Лиза позвала его, но остался стоять. Ему было удивительно, что когда-то одно приближение этой женщины повергало его в почти юношеское смущенье. Помимо воли всплывали в памяти подробности этого запьянцовского балагана и представал Ксаверий, в сотню раз поганее, чем он был на деле. Не ревность, но брезгливость испытывал Илья в эту минуту. Потом он услышал звук, множественный и разгонистый, точно с размаху швырнули о пол пригоршню монет.