Был нечеловеческим его прыжок в мир. Старик преуменьшал свои успехи. Уже он арендовал два буксира и построил три, только что появившихся тогда, баржи. Начинался упадок пороженской юфти, и старик заблаговременно искал себе зацепки на иных вольных реках и землях. Семейные условья соответствовали крутому перелому в деятельности старика, многочисленная голодная родня ненавидела его, сыновья — за исключением Гурия — откровенно ждали отцовской кончины, дочери еще при жизни отца стали поигрывать с красномордыми дюжими приказчиками. В городе, несмотря на пожертвования в пользу благотворительных учреждений, его не называли иначе, как кошачья смертуха. И он не имел времени опустить на подпольных шептунов свою страшную карающую руку. На Волгу он ринулся скорее от одиночества и прошлого своего, чем в поисках новых прибылей. По роду деятельности он часто сносился с волжскими судовщиками, постоянными заказчиками или подрядчиками по перевозке кожевенной клади. Всегда подкупала его могучая добротность этих первобытных волгарей. Как-то пришлось и самому проехать от Елабуги до Самары. Были пустынны берега тогдашней Камы; в лубяных шалашах дремали дровяные караульщики, и деревья, одно на другом, как после боя, гляделись в темные затоны. На девственную эту глушь надвигалось пугающее колесатое чудовище, сопровождаемое потоками чада, руганью лоцманов, грохотом балансирной, об одном поршне, машины. Это была занятная двухтрубная паровая лодка с железной покрышкой над палубой, чтобы уберечь пассажиров от обильной искры и мелкого древесного угля. Впоследствии грозную силу запрятали в умные экономичные котлы, а в ту пору все ее механическое нутро было на виду. Пар с шипеньем извергался изовсюду, содрогался кузов, звенели стекла, и волос поднимался дыбом у православного народа... Но старика пленила эта новая сила; и, глядя, как далеко за корму, подобно перышкам от подстреленной птицы, неслись комья пены, он ежился, как от холода, и грустно думал о том, чего не увидит никогда. И жалел, что мало у него и рук и срока, чтобы поглотить все, еще не открытые, сокровища. Переселиться на Волгу он так и не успел. Смерть опрокинула его в Рыбинске, на пристани; он рухнул на свою короткую тень с раскинутыми руками, как обычно спал, лицом в накаленную полдневным солнцем булыжную мостовую. Третий Омеличев, Гурий, прославился приукрашением своей житейской скуки. Из белоголового кроткого мальчика получился ленивый и болезненный человек. От отца он перенял лишь его жестокое и уже вполне бесплодное беспокойство. С первых же шагов видно стало, что это господин с игрой. Откупив развалины екатерининского градоправителя, голые, крепостной толщины стены, среди которых росли дылдистые древеса да резвились мелкие пороженские черти, он восстановил их под жилье. Его наказ не рубить деревьев был выполнен, так что в кабинете его, возле самого стола, произрастал в натуральную величину ясень, и, пока не засох, все ходили смотреть, правда ли это. В праздники он любил собрать родню и, споив ее, приглашал пороженских властителей полюбоваться на омеличевский ассортимент. О его доброте ходили легенды, и сам он хвастался не раз, как с первого взгляда признавали в нем хозяина собаки. «Спускай любую, и меня не тронет!» Через три года после смерти Ивана Гурий попал под опеку за неудачную попытку открыть ресторан в новопокоренном Ташкенте для новоприбывающих скобелевских воинов. Подыскав соответственный пункт в завещанье Ивана, родня всей стаей накинулась на имущество и рвала его на куски. Фирма распалась, братья разделились, и младшему, Степану, досталась Кама.