Его привыкли видеть там. Маринкина тетя выбивалась из сил, чтобы устроить ему подобие уюта. Ее глаза струили безмолвное восхищение перед будущей судьбой племянницы. Она уже видела тот день, когда отправится за бараниной в служебной машине. В доме всегда наготове стоял самовар. Тетя доставала из-под замка сухарики, предмет великих Зямкиных вожделений, разливала чай, и в каждом стакане имелось по ложечке, пролизанной до латунного блеска. Алексею Никитичу давали самую новую. Потом Анфиса Денисовна садилась наискосок и с детским восхищением рассказывала, что она испытала на днях в крематории. «Играет орган, представьте, товарищ Курилов, и так хочется, так хочется разрыдаться от переживаний!» Время от времени она вставала и шла к кровати поправить подзор или округлить сломавшийся угол одеяла. Она не объясняла ничего, но Алексей Никитич понимал без слов, что этот брачный эшафот, на котором двадцать шесть лет она спала с покойным мужем, пойдет теперь в приданое за Мариной. Курилов усмехался, подмигивал Зямке и скармливал ему сухари.
Тот ликовал, спускал их украдкой за пазуху, набивал полные щеки.
— Ты побольше приезжай. Шухари очень вкушные,— доверительно сообщал он потом и вдруг давился смехом: — Анфишка даве деньги-то на шухари у жильца жанимала. А тому жалко жараж-то!.. Как уедешь, так все под ключ. Ты шам-то ешь. Украсть для тебя шухарик?
— Кушай, Зямка. Я привезу тебе целое кило в следующий раз!
— Можно, жнаешь, полкило. А потом еще!., а то протухнут жараж-то, а?
— Ладно, товарищ, ладно!
Доставляло больше чем развлечение смотреть в озабоченное лицо ребенка, в котором еще пылал январский румянец, и угадывать, что за человек выйдет из мальчишки; и будет ли он покорять Арктику, или строить океаноцентрали, или водить воздушные поезда между столицами мировой советской республики... Иногда он забирал Зямку с собою и катал по городу. (Анфиска также пробовала уцепиться, «Верите ли, товарищ Курилов, один только разик в жизни, восьмого марта, в женский день, покатали меня, да и то стоя, в грузовике!» Тетка неизменно получала отбой.) Он сажал мальчика, оцепеневшего от восторга, рядом с шофером, завозил в музеи, выдумывал всякие веселые небылицы, а тот заливался, уморительно хватаясь за живот и стуча валенками в пол машины.
— Ты меня не шмеши,— всхлипывал он в передышке,— а то иж меня вешь дух жараж выходит.— И вдруг: — Все гуляешь, а деньги небось получаешь? Ты шпе-ец?
— Я в отпуску, Зямка. В отпуску не стыдно.
— Анфишка говорит, ты хворый... верно? Што в тебе хворое?
— Тело, Зямка, тело.
— Ты уж штаренький... Все жараж побаливает или только нутро?
— Все зараз, милый.
Мальчик умолкал, становился серьезен, даже угрюм, и ни апельсин, ни смешная история не могли расшевелить его.
— Ты шмерть боишься?
— А ты почему спрашиваешь, Зямка?
— Небось маненько тряшешься, а? — И украдкой, на ухо: — Я тряшусь.
...Сестры замечали, что по возвращении из таких поездок Алексей Никитич выглядел как-то моложавей. Они ошибались в поисках причин, относя эти изменения за счет Марины. Какое-то секретное соглашение состоялось, видимо, между сестрами, но кто из них придумал лечить его чужою жизнью, Курилов так и не узнал. Раз, ближе к ночи, Ефросинья остановила брата, когда он шел в ванную.
— Мне надо поговорить с тобой, Алексей, Он подивился такой неотложности.
— Это так спешно? Вода моя остынет...
— Да. Видишь ли, мне надо уезжать. Письмо получила... должность моя пропадает. И потом...— это было, по-видимому, главное: — ...Павла я на улице, у самых ворот, встретила. Горько мне! Не хочу его видеть, горько.
Он развел руками.
— Разве я заковал тебя здесь? Конечно, поезжай.
Тем более что и я на днях забираюсь на месяц в Борщню.— Он просил только, если отъезд Ефросиньи будет внезапным, запереть квартиру и ключ отдать Клавдии.— Я и так очень многим обязан тебе, Фрося!
— Мы тут с Клашей все заранее обсудили. Тебе что, нравится Маринка эта? Мне казалось, что ты постных-то не шибко любишь: Катеринка худенькая была...— И она по-родственному, простонародно и на ухо, перечислила женские прелести Марины.— Вот бы и по рукам, Алеша, а?
— Я, Фрося, не понимаю, о чем ты?
— Чего добру пропадать... да другой-то такой и не найдешь: как она на тебя смотрит!
Предложение ошеломило его дикостью. И вместе с тем оттенок скрытой надежды содержался в замысле сестер. Глаза Фроси были ясны; значит, с чистой совестью предлагала она руку Марины,— значит, надеялись на его скорое выздоровленье? Он уточнил ее мысль:
— Так это ты Марину во вдовы ко мне прочишь? Должно быть, длительное горе научило ее низости:
— Ты стыдишься людям рублик подарить, а они и копеечке рады!
А может быть, она еще не знала ничего?
— Нет, не вышло, Фрося. Видишь ли... у меня рак.— Он без усилия отвел ее руки, которыми она в испуге закрыла себе лицо.— Все в порядке, старая изба идет на слом. Доктор сказал: с паренхимой неважно... понятно? — И чтоб отвлечь ее от мыслей: — Взгляни, пожалуйста, не остыла ли моя вода.
МЫ ПРОХОДИМ ЧЕРЕЗ ВОЙНУ