У стола, пошатываясь, стоял внушительной наружности мужчина, чумазый, — и все завязки на его ватной куртке были порваны,— копоть проникла и дальше, на серую исподнюю рубаху; только в депо можно было измазаться так. Удар его вряд ли имел воспитательное значение; скорее то был естественный отклик на замеченную гадость... Очень тихо, остро и интересно стало в пивной. Вдруг Гриня стукнул костяшками пальцев в стол, и все вскочили, шумно раздвигая стулья, и Абдурахман предусмотрительно стал у двери, а сам Гриня с очень бледным лицом, подрагивая, как на пружинках, стал обходить обидчика; он держал руки за спиною. Ватага крякнула в голос, в табачном дыму блеснула широкая металлическая радуга ножа... В ту же минуту атаман с раскинутыми руками смирно лежал меж столов, и, точно перезрелую розу осыпали ему на лицо, стекали алые лепестки с тонких Грининых губ.
— Пойдем отсюда, татарин... — взгремел победитель Грини Кашечкина. — Как тебя... Миргалим?.. Хасан? Рази ж это звери, чтоб понять твой крик, кочевник... Это ж люди!
Сайфулла подавленно взирал на своего избавителя. Он не раз встречал его, но шумело в голове, и он не умел припомнить хоть какую-нибудь наводящую подробность. Кажется, сейчас это был единственный человек, по сердцу расположенный к нему. И оттого, что денег у обоих не оставалось, они пошли догуливать вместе пропащий день. В обнимку тащились они от сугроба к сугробу, и невозможно было бы во всех интонациях передать их душевную и многословную беседу. Впрочем, Сайфулле досталась роль доверенного в сердечных излияниях хмельного человека.
— ...я помню, ты Зиганшин. Мы с тобой родня, с дядькой твоим воевали... ха, в одном хомуте распахивали эти чертовы пустоша! И я присту... приступс...— не далось ему многосложное слово, он сплюнул его и посмеялся: «какое упорное!» — Я был, как воздвигали тебя на паровоз. Э, не горюй, у нас это бывает: воздвигнут человека на пьедестал, а он и нагадит. Но тебя обманул паровоз, а меня баба. Черт была, шайтан, по-вашему. Э, описать, — не поверишь... — И затем следовал знакомый многим в Черемшанске рассказ, как его выгнала женщина Зоська, обозвав на прощанье верблюдом, и как он замахнулся на нее ножом, а женщина равнодушно обернулась спиной к нему, и спина была тугая, вкусная, как сметана.
Была у него потребность вводить всякого встречного в круг своих видений, чтоб надоумили — убить ее, простить или предать забвению. Он кулаками потрясал при этом, в надежде, что хоть ветер донесет к ней его звериное о отчаянье.
— Ты тихо говори... ты кричать не надо! — вразумлял Сайфулла и думал, что вот бы поменяться им местами.
— Умолкни... как тебя, Хасан?.. Миргалим? Нам Скурятников сказал, что обидел тебя мой Глебушка. Что, ударил он тебя либо хотел ударить? Куда он тебя? щека?., голова?., зубы? — И сам кулаком ударил по ветру.— Ничего, не жалей. Иди сейчас к Протоклитову, назови мое имя. Скажи ему громко, что тебя послал Кормилицын и что я велю ему помочь тебе, слышал? И в глаза ему гляди, как они заюлят перед тобою. Хха, дарю тебе талисман на этого человека... владей и твори чудеса! — Так хрипел он, и тесно ему было на дороге, и оттого, что всегда в России уважали пьяных, объезжали их встречные возы.
Сайфулла лишь зажмуривался; в его положении можно было рассчитывать только на чудо. Многое победил в себе, но осталась суеверная надежда на какое-то древнее, у стариков хранимое, могущественное слово. Стоит произнести его в урочный час, и оно сизым пламенем вырвется наружу, опаляя гортань, и горе испепелится, и вторично судьба дарует юноше возможность с честью пройти через Сарзанский перевал. И почему-то крепко верилось, что Кормилицын знает это тайное слово и вот проговорится... А тот все бродил поблизости. И тогда, хитря, татарин повел этот громадный футляр с тайной на то заветное место в лесок, где была у него закопана бутылка.
...до самого вечера никто не видал их больше... А ближе к сумеркам Кате и Пересыпкину случилось проходить мимо кооператива. Они заметили кучку всякого поселкового люда. Сбившись в кружок, они наблюдали какое-то не очень веселое происшествие. Пересыпкин заглянул из-за чужих спин. «Эге, голубчик, — жестко усмехнулся он, — да ты вдобавок и пьяница!» И пальцем поманил Катю, чтоб полюбовалась на избранника... Посреди, весь в снегу и с рассеченной бровью, плясал Сайфулла; то была уже не лихая, сдержанного и бешеного ритма, апипа, а лишь беспорядочные конвульсии отравленного человека. Он вскидывал руку при этом, и она вспархивала, как подстреленная, и хватал что-то и с силой кидал оземь. (Кормилицына с ним уже не было.) Зрители с пристальным и сумрачным интересом наблюдали эти судороги. И одна крохотная старушка — наверно, машинистова мать — вслух пожалела свихнувшегося паренька: вот еще один окрестился в паровозную веру...