Мартинсон вернулся только после полуночи и постучал в куриловское купе; тот еще не спал. Молодой товарищ спросил старого, не нужно ли ему чего-нибудь. Алексей Никитич сказал ему, чтобы подоткнул одеяло со стороны окна. «Продрог весь, наверно, — от утомления!» Тропическая жара стояла в вагоне; проводники старались. Потом световые сигналы станции двинулись по оконным шторкам, и автомотриса вступила в безмолвие и тьму зимней ночи.
— Ну, что у них там? — спрашивал Курилов и приподнимался на локтях.
— Лежи, старик. Ребята сожгли паровоз и растерялись. Истинное совершеннолетие никогда не бывает праздничным. Я помню свое... — Он оборвал на полуслове; этот четкий, почти литой, под бобрика остриженный человек не любил бесплодных лирических излияний.— Снег идет... и его много.
— Зима... — протянул Курилов и осторожно, сперва одной, потом другой лопаткой положил себя на подушку. (Наверно, и на Океане холодный дождь плещет в сонные улицы, и световой маяк высоко в небе помигивает громадным воздушным кораблям, прибывающим с братских материков.)
— Ну, что твоя болезнь? — Было бы бестактно не спросить об этом у больного.
— По-моему, проходит. — Он имел в виду только последний приступ. — Конечно, тяготит это жалкое, нищенское состояние: лежать... и мимо тебя проходят люди, которым ты мешаешь работать.
В конце концов Курилов не имел претензий к судьбе. Однажды при нем рубили яблоню на дрова. И не брызгалась сочной щепой, а крошилась и падала кусками прелая древесина. А это дерево тоже поработало всю жизнь, но устало и умерло, и люди освобождали место, чтоб посадить взамен него другое. Так никогда река не остается прежней!.. Но все же можно было и умнее истратить остаток жизни. И он жалел, что ему не досталось заслонить своим телом вождя или пасть на расстреле, чтобы кто-то научился его примеру. Столько раз дразнил и ускользал от смерти, чтобы теперь увидеть ее вдруг за спиной... или в самой спине.
— Был такой в средние века воитель, Коридал...— раздумчиво начинал Курилов.
— Вот не помню такого.
— Его мало кто помнит. В тысяча четыреста двадцать втором году при осаде Карлштейна во устрашение противника он швырял во вражеский город с катапульты своих мертвецов. Умница!., умел использовать солдата до конца.
И Мартинсон понимал, что горечь бездействия отравляла сознание Курилова.
— Тебе надо становиться в док и здорово чиниться, старик! — говорил он с суровой лаской; и Алексей Никитич соглашался, что это действительно важное дело — ремонт боевого корабля.
— Болезнь, товарищ, это ненормальное состояние человека! — поучительно отмечал Мартинсон.
— Ты прав, ты совершенно прав, — с чувством откликался Курилов.
Дорога была длинная, и от обоих потребовалось много уменья, чтобы разговора хватило до Москвы... Утром у вокзала их ждала машина. Куриловский шофер выслушал приказание Мартинсона ехать прямо на службу. За всю дорогу они обменялись едва парой незначащих фраз.
Они поднялись в кабинет, и по управлению распространился слух, что Алексей Никитич сдает дела. Обедать они отправились вместе: Мартинсон хотел посоветоваться, кого и в какой пропорции следует выбирать на предстоящую общедорожную конференцию. В столовой встретился Сашка Тютчев. Какой-то нешумный и слишком предупредительный на этот раз, он пешком проводил Курилова до дому. Алексей Никитич еще не прочел в Сашкином лице его сокровенных мыслей, а уж смерклось; он еще не успел расспросить его о московских новостях, как уже оказались у подъезда.
Тютчев спросил в тоне виноватой шутливости:
— Итак, отче, ложишься в больницу?
— Да, предписывают вскрыть нутро. Досадный перерыв в работе... и в жизни. Да и болезнь подлая, болезнь-вышибала, действует со спины...
В Москве чистили крыши в этот день. Ледяные глыбы валились сверху, и едва Алексей Никитич собирался разглядеть хоть одну из них, как уже разлетались в грязные обломки.
— Неудачно у тебя складывается дело, — говорил Тютчев, подыскивая слово товарищеского ободрения.— Ты помянул давеча, у тебя просьба ко мне?
— Да... — И теперь, подгоняемый течением событий, торопился сам. — Если кто из твоих поедет за границу, закажи привезти хорошую трубку. Постой, я тебе объясню, какую... — И очень подробно излагал ее признаки, марку фирмы, качество дерева, а в особенности остановился на ее прочности. — Видишь, у меня была одна, хорошая... пятнадцать лет, почти родня... но украли. Дай лучше я тебе нарисую!