Итак, сводя их на поединок, судьба уравнивала и самое их оружие. В этом свете даже гибель Кормилицына приобретала высокое провиденциальное значение. «Э, не без козырей в любой колоде!» Теперь все зависело от характера и темпов куриловского заболевания. Желтое, остаревшее лицо врага живо стояло в памяти Глеба. Во время войны и позже, когда доводилось выезжать на дорожные катастрофы во главе вспомогательных поездов, он научился распознавать жертвы не по исковерканности их тел, а по признаку особого равнодушия и отрешенности в глазах. В эту минуту пока еще неуверенного торжества он испытал странное смущенье, почти стыд за свои мысли и понял, что давно, с самой первой встречи, завидует Курилову. И если только всякая зависть есть уважение подлеца, он уважал его за все — за то, что Курилову не надо скрываться, что перед ним лежат прекрасные, океанской широты пространства, что достойна подражания прямизна его жизненного пути, что даже промахи и ошибки его величественны и человечны. Зависть становилась гигантской увеличительной линзой, под которой в гипертрофированных размерах представали достоинства врага. Она показывала объекты по частям, и в каждой из них Алексей Никитич переставал быть самим собою,—-а на деле Курилов был обычный человек, не чуждый ни одной из земных утех: он любил вино, могучие деревья, статных лошадей, хорошие книжки и, случалось, засматривался на красивых и всегда чужих женщин. Только эта завершающая встреча объединила в целое разрозненные наблюденья Глеба. Был смертен даже и этот человек, отец идей, выходящих далеко за пределы видимых горизонтов!
Глеб вышел на улицу, когда, по его расчетам, куриловская машина должна была уже отъехать. Стемнело; с высоты зданий лилось плывучее сиянье вечерних прожекторов. Наступал торопливый час разъезда; иною, ночною стороной поворачивалась Москва. После первого морозца приходила первая оттепель. Снежинки щекотали лицо. Вдоль громадных отсырелых стен двигались пешеходные потоки, то тончая до узкой нитки, то уширяясь и выступая на мостовые. И тогда, мешаясь с милицейскими свистками, раздраженней кричали автомобильные гудки. Глеб бесцельно двигался в общем потоке, в одном месте кто-то отдернул его за плечо, и тотчас же аварийная машина, подобная осадной башне, скользнула мимо. Он так и не понял, что именно произошло. От непривычки к новым обстоятельствам все раскачивалось в нем, и эта неустойчивость была так же приятна, как выздоравливающему его радостная слабость. «Он скоро умрет, он скоро умрет!» Потом он свернул в переулок и вышел на один из московских мостов. Здесь, опершись о перила, он смотрел вниз, в черноту ледяных промоин. В воде отражалась часть кремлевской стены. Рябая снежная мгла все гуще заволакивала это пышное нагроможденье золота, древних святынь и белого камня. Снегопад усиливался... Когда Глеб поднял голову, рядом с ним стоял старик в рваном треухе. Тощий пес у его ног как бы удостоверял личность человека. Старик пристально смотрел на Глеба.
— ...подари десять рублей, сынок,— говорил старик.—- Выхворался весь до полной тощести, а нас двое...— и показывал на пса.
Были еще какие-то две фразы до этого и после; Глеб не разобрал их. Мельком он покосился на опухшие руки нищего и подумал, что милосердие требует почти больничной опрятности просителя. Грязная невеселая нищета никогда не трогала его. Он отодвинулся и продолжал следить за ленивым бегом зимней воды.
—- Я тебя, сынок, лучше принимал. Помнишь, на Пушечной... вы там человечка искали, а человечек-то на чердаке у меня сидел. Эка забывчивая нонче молодежь!
Голос был чужой, бродяжий, но наглость обращения не могла быть беспричинной. Этот человек собирался что-то напомнить, подмигивал и даже положил посинелую руку на кожаную рукавичку Протоклитова. Глеб помнил точно, у него не было знакомых с таким лицом, как бы оклеенным в седой и мятый войлок... но вдруг он выдернул руку и побежал. Собака метнулась за ним, и сам старик, опасаясь упустить поживу, проявил несвойственную его возрасту резвость. Выгоднее всего оказалось бежать прямо в тот узкий проход, где из-за густоты движенья и близости трамвайной остановки всегда происходила толчея. Как раз там образовалась пробка. Слышались брань ломовых, нетерпеливые возгласы машин и резкий, знобящий свисток постового. Поверх толпы вскинулась оскаленная, с хомутом по самые глаза, голова битюга, как с маху осадил его возчик. Из-под козырька татарского малахая сверкнули закошенные глаза, и тотчас же кто-то закричал надорванным фальцетом: «Задавили, задавили...» Изовсюду рванулись люди, и даже в окнах прилежащих домов явилось какое-то оживленье. Мгновенно образовалась толпа; задние еще вопили, а передние уже смолкли, удовлетворив свое любопытство к смерти.