Посадский в нагольном тулупе не сразу вернулся домой. Он любил солнечную, звонкую тишину пустынных улочек с рядами запертых ворот, улочек, кружащих затейливо и неторопливо, как человек, не хотящий в эти весенние дни дать себе никакой заботы; любил тихое и неумолчное постукивание капели; землистый мох, открывшийся в желобах, голубей на перекрестках; сияние города, то возносящегося на холмы, то широко припадающего с обеих сторон к полной густого, струящегося воздуха дороге реки, где уже раздвинулись и налились светлой водой следы санных колей; и небо - такой глубокой, такой жаркой голубизны, что, если закинуть голову и смотреть только на него, хотелось снять шапку, сбросить долой зимнюю одежду и расстегнуть рубаху.
Дома сосед, пасечник, спросил у посадского, мастеря свистульки для детей:
- Верно, будто и кесарь поднялся на нас?
- Кесарь! - сказал посадский. - Не верю тому. А пусть и кесарь. Народ-то, мужик-то, во! Когда та силища за себя станет... - непонятно намекнул он, подумав о мужике в синей поддевке.
- А слышал, нынче у Кузнецов стали резать хлеб, а на нем и выступи кровь?
Посадский хмыкнул.
- Кровь, оно точно - кровь мужицкая на хлебе, да очами не видать ее.
Потом он добавил, думая все о том, в поддевке:
- Я, соседушко, в божественное, ведомо тебе, худо верю. По церквам вкушаем из поповых рук мясо и кровь, как людоеды. Христос, бают, всех братией нарек. Ан кабалы пишут. И кому поклоняются? Доске размалеванной. Хребет гнется - земле поклонись, кормилице!
Горница его была пахучей от стружки и масляной краски. Но, войдя, он не стал смотреть на раскрашенные бадейки, мисы, ковши, плошки, вальки и грабельки.
Он снял с полки плясунчика-дергунчика.
- Легкая душа! Благо тебе. Ветхую клятву: "в поте лица вкушай хлеб свой" ты с себя скинул. И в том мудрее ты всех мудрецов земных.
Щелкнул по плоской голове змея, обвившего древо.
- Здрав будь, старый хлопотун.
Кит выкидывал воду из темени, и он позвал его:
- Гараська!
Потом любовно оглядел стрельцов, тронутых краской по сусалу так, что получались на стрельцах бархатные кафтаны, покивал семейству совушек, козлам, журавлям, несущейся тройке с расписными дугами, влачащей мимо злого волка со вздыбленной шерстью санки, где сидели мальчик и девочка. И всех назвал по именам:
- Фертики - по-миру шатунчики. Параскинея Тюлюнтьевна - совушка, госпожа. Князь Рожкин-Рогаткин. Пчелка-журавушка. Рыкун-Златошерст.
И стрельцы поблескивали крошечными самопалами и волк качал ему приветливо злой головой.
Постучал сосед, пасечник. Среди корцов, лобзиков, коробов и солониц расставили шахматы. Мастер растопорщил над доской усы заячьего цвета.
- А что я видел - чудо. Огнедышащее, человечьей речи не знающее, художества не ведающее, в диких пещерах обитающее, кровью упившееся, в соболя обернутое, по гноищу их волочащее!
Трудно было бы признать в этом Гаврилу Ильина, сибирского казацкого посла. Пасечник задумался над ходом. Он ответил:
- То что? Ноне я приложил ухо к колоде, а в ней зум-зум - рой-то пчелиный. Солнышко чуют махонькие!...
Кольцо спешил с отъездом. Зажились. В целодневном сверкании небес шла весна. Пока еще она там в вышине - небесная весна. Но спустится на землю, и затуманится высь, свет отойдет, чтобы без помех в тишине туман сгрыз снега. И тогда не станет пути.
Кольцо торопил в приказах. И там чуть быстрее скрипели перья.
А Гаврила затосковал. Больше он не показывался за ворота, и, когда все разбредались, он оставался один, точно все перевидал в столичном городе.
Не раз приходила к нему некая веселая женка. Но и ей не удавалось выманить его.
И вот - все ли написали приказные или чего не дописали, - но у крыльца стоят сани. Несколько розвальней для поклажи, несколько саней, покрытых цветным рядном, для послов.
Тронулись. Скрипит снег, искристой, пахучей, как свежие яблоки, пылью порошит в лицо. Едет в Сибирь из Москвы царское жалованье: сукна и деньги всем казакам, два драгоценных панциря, соболья шуба с царского плеча, серебряный, вызолоченный ковш, сто рублей, половина сукна - Ермаку; шуба, панцирь, половина сукна и пятьдесят рублей - Кольцу; по пяти рублей послам, спутникам Кольца.
Когда, истаивая, засквозили над дальней чертой земли башни и терема Москвы, Гаврила Ильин запел:
Шыбык салсам,
Шынлык кетер...
Ветер движения срывал и уносил слова.
...Кыз джиберсек
Джылай кетер...
- Что ты поешь? - крикнул Мелентий Нырков, высунув покрасневший нос из ворота справленного в Москве тулупа.
Если стрелу пущу,
Звеня уйдет.
В далекий край
Если выдадут девушку,
Плача уйдет...
Он пел ногайскую песню.
ВАГАЙ-РЕКА
Воевода князь Семен Дмитриевич Болховской собирался, по указу Ивана Васильевича, в Сибирский поход. Он выступил из Москвы с пятьюстами стрельцов в мае 1583 года.
Ехали водой. На воеводском судне стояли сундуки и укладки с княжескими доспехами, шубами, серебром и поставцами.
Плыли Волгой, плыли Камой. К осени воевода добрался только до пермских мест.
Напрасно и на новую зиму ждали его казаки в Кашлыке. Воевода князь Болховской зимовал в Перми.