— Поворотлив, — подхватил слово Ермак; он не помнил себя. — Не казачье дело? Не казачье? В Тюмень? Кучуму–царю в соседушки? Ну что ж, в Тюмень. До весны удержимся ли там? А весной хватит туринской прибылой воды косточки пополоскать. Наши косточки. Худой соседушка хан Кучум! Только тыл ему показать — все орды прильнут к нему. И те, что откачнулись, тоже. Ханы ногайские, хивинские. Вона с Иртыша до Камы… до самого Яика — орда–ханство! Тогда уж никто не посягнет на власть Кучума. Мы не выстоим — и Перми не бывать: такой уж соседушка всей Русии хан Кучум. Али забыли Бегбелия? Тогда ему сподручно станет и Казань спытать — крепка ли она на Волге, русская Казань? И Касим–паша — может, и тот не помер еще, — и его на конь подсадят… С этим воротимся на Дон… к пытке и колесу? Про них тоже забыли?..
Нету возвратного пути. Один путь: вон он, чрез речку только. Дошли — а отсель своротим? Непереносимое уж перенесли, — сами себя предадим собачьей изменой? Тех, что головы сложили… тех, кого по именам выкликали–сосчитывали, предадим? Другой раз закопать их хотите, спину супостату оборотив? Казачья клятва от века нерушима! На веки веков славу подымем. Вся Русь поклонится нам. Попы в церквах помянут. От отцов к детям пойдут наши имена…
Славу добыли — втопчем ли ее в землю?..
Орды разбили, у последнего стоим. Вона, через речку!..
Так он говорил. Словно кругами ходил вокруг одной мысли, кипевшей в нем. И все возвращался к ней, чтоб по–всякому защитить ее и отстоять. То страстно, то яростно, с издевкой, с лукавством–хитрецой.
Он подошел в упор к Родиону Смыре, сурово сказал ему:
— Ступай. На место ступай.
Ночами зажигались, бок о бок со станом, костры. Джигит, встав в рост, выкрикивал ругательства русским. В лагерь залетали стрелы с привязанной дохлой мышью и собачьим калом.
Вдруг донеслась тревога. Крики, пронзительный жалобный вой, лязг оружия, топот погони. Кто–то, спасаясь, бежал к русскому стану. Хитрость? Но на этой стороне реки не могло быть больших татарских сил. Хитрость была бы бесполезной для татар.
С изумлением услышали на валу:
— Не стрели! Не стрели! Свой, свой…
Человек хотел взбежать на насыпь и оборвался. Он задыхался. Кровь на лице его размазана по оспинам.
Как его втащили на вал, так он и остался лежать. Засвистели стрелы: татары пытались убить перебежчика.
— Ратуйте, — просил он, молил «аману» (пощады). — Все вам скажу.
Его оттащили внутрь стана. Пришел атаман. Перебежчик забормотал, что он бухарец, гость, ограбленный Кучумом «скаженным», который «царей убил».
Но из Бухары и Хивы уже идут аскеры законного князя, аскеры идут покончить с лютым ханом–захватчиком.
— Правда, правда, — бормотал перебежчик.
Весть важная.
— Дюже важна, — признал атаман. — Под пыткой повторишь, — предупредил он человека.
Услышав атаманский голос, тот сел. Всматривался круглыми глазами. Внезапно закрыл глаза, тихо заскулил, раскачиваясь.
Потом опять быстро заговорил. Русы–батыры хотят напасть на хана? Он все скажет, где стоит сам Кучум и где мурзы его. А зачем напасть? Уйди, подожди… Гнилое дерево падает само. Близко аскеры…
Глухо чернела ночь. Даже татарские костры перестали чадить. Ермак приказал запереть человека до завтра. Поставили нестрогий караул: только прибег, куда ему податься и зачем? Перебежчик — сам останется. Соглядатай — еще ничего не успел доглядеть. Нечего наряжать строгий караул.
Только что ж выходило? Что все–таки прав Родион Смыря, и могильный выкликатель, и десятки других, мысливших одинаково с ними (а теперь таких, верно, сотни — после того, как послушали прибеглого бухарца).
Федюня, молодой балагур, из строгановских, давно уже вовсе свой в казачьем войске, толкнул Гаврилу Ильина. Была сосущая, щемящая пустота предутреннего часа, когда всего чернее, непобедимее всего ночь; одно сырое, необъятное дыхание невидимой реки беззвучно обволакивало весь мир. Причудилось? «Стой, мы охотники, нам не чудится». Федюня припал к земле. Лежащий, нет, ползущий человек возле копаной землянки атамана колыхнулся извилистым движением. Кто? Перебежчик из–под караула? Лазутчик, стало? Что он высматривает во тьме? «Батьку убить!» Вмиг сквозь тьму Гаврила, как при молнии, увидел то, чего не видел, не разглядел на валу, когда все обступили перебежчика и трещащим факелом освещали его.
…Площадь. Полным–полно народу. Бесконечно давняя и такая далекая — не дойдешь, не доедешь — широкая площадь, как во сне. Двое мальчишек, рыба в руках. Женщина на коне, смуглая, рослая, худая, большерукая. Женщина — это его мать. И за конем по земле, сопротивляясь волокущему аркану змеиными движениями белого жирного тела…
— Оспа! Савр! — подумал ли, крикнул ли Ильин…