Седая грива Иртыша у береговых излучин, пустынный лес в далях и стаи воронья над водой на западе, там, где черным горбом выдавался берег…
В распахнутых жильях осталась утварь, всяческий хлам, сбитые из досок и подвешенные к потолку зыбки. В ямах–погребах — нарезанная ремнями вяленая конина, бараний жир, уже прокисшее кобылье молоко, ячмень, полба и мед. А в домах побогаче казаки нашли пологи и шитые серебром ткани, брошенные халаты и шапки и дайке клинки с насеченными стихами Корана.
На четвертый день пришел остяцкий князь Бояр с низовьев Иртыша. Он пал на землю и прижал к ней моржовую седую бородку, выставив бурую, старческую, в морщинах, шею в знак того, что казацкий атаман волен срубить его повинную голову.
Бояр знал этот покой в цветном войлоке и коврах и то возвышенное над полом место, перед которым он простерся: седалище Кучума. Но с Бояром теперь случилось то, чего никогда не случалось с ним в этом покое. Человек, сидевший на ханском месте, поднял Бояра и посадил рядом с собой. Он угостил и обласкал его. И, понемногу оправившись от страха, остяцкий князь рассказал Ермаку все, что знал, о беглом хане Кучуме, о ясачных людях, о делах в своем городке и в других, соседних княжествах. И поклялся самыми страшными клятвами пребывать в верности.
Сам он и многие другие разнесли по улусам слух об этом милостивом приеме. К воротам Кашлыка стали возвращаться бежавшие татары. Жители окрестных улусов приходили со своими старшинами. Они били себя в бороды. Женщины с пищащими ребятами стояли у повозок.
Они знали, что надо платить победителю. Но та дань, которую потребовал с них страшный атаман, показалась им теперь малой и легкой. Он брал по счету:
Простой народ казаки встречали приветливо:
— Живите мирно, где жили. Пастухам и ковачам железа будет крепкая защита. Живите за казацкой рукой! Хана и мурз его не опасайтесь. Честным гостям–купцам — настежь ворота, вольный торг.
И многие люди в селеньях почувствовали, что грозная сила русского атамана теперь обернулась на их сторону — чудесно непобедимая, она стала за них, против недавно еще всемогущего хана.
Так, по–хозяйски, устраивался Ермак на своих новых землях.
Выбрали место для рыбных промыслов. Ставили амба ры и сушильни. В кузнях засипели мехи. По сотням вы кликнули мастеров; они принялись жечь уголь, искать — на цвет и на запах — серный и селитренный камень для порохового зелья.
Еще одним удивил Ермак покоренный им люд: он звал к себе на службу иртышских татар.
И уже татары из Кашлыка и ближних городков рубили лес, тесали бревна, строили новые крепкие стены во круг бывшей ханской столицы взамен старых, почернелых, вросших в землю…
Ермак сказал как о самом обычном деле:
— Пашни бы присмотреть, досеять по весне овес, ячмень, полбу, а по осени — и ржицу.
На площади перед частоколом ханского жилья (эту площадь казаки называли майданом, как на Дону) Ермак приметил широкоплечего казака с вовсе уже белой бородой лопатой.
— Заходи, — позвал его атаман.
Просидел тот у атамана недолго, а на другой день встал до свету, перепоясался лыком, обмел снег с порога а пошел по улице.
Спускалась она, вся чистая, снег поскрипывал под ногами. Чуть туманно, безветренно. Казак глянул вдоль глиняных завороженных юрт —
Старый казак Котин шел и пел обрывки того, что, сам не ведая, хранил в себе с далекого своего, казалось, им самим позабытого крестьянского детства.
Он глядел на пустоши за Кашлыком. И ему виделось, как пустоши эти становятся полями и расстилаются поля — зраком не окинешь. В дождь растут хлеба, поднимаются, в вёдро наливают зерна в колосьях…
2
В юрте Бурнашки Баглая очнулся Гаврила Ильин. Долго не закрывалась рана; он то лежал в тяжелом забытьи, то метался в горячечном бреду; жизнь и смерть спорили в нем.
Дни и ночи без сна сидел около него великан. Он никому не позволял подолгу быть возле Ильина, выслал вон пятидесятника, явившегося от атамана, и самому атаману, когда тот зашел и замешкался в юрте, объявил:
— Иди, тебе пора.
Огромной своей рукой он удерживал раненого, чуть тот начинал биться и метаться; после укутывал его зипуном и овчиной. Со дна своего мешка доставал какие–то травы, собранные то ли на Волге, то ли еще на Дону, сухие, истертые в землистый порошок, распаривал их в воде, прикладывал к ране, поил отваром. И когда восковое лицо Ильина покрывалось смертной истомой, Баглай отирал ему лоб и струйку пенистой крови в уголке губ и, покачиваясь, кивая сам себе, бормотал, что–то неведомо кому рассказывая, и тонким голосом запевал диковатые песни без начала и конца.
И вь 1 ходил того, кому, казалось, не жить.
Ильин проснулся, как бывало в детстве после ночи со страшными снами.