Вот отрывок из дневника школьницы, погибшей во время ленинградской блокады:
«Женя умерла 28-го декабря 1941 года, днем в половине первого.
Бабушка умерла 25-го января 1942 года.
Лена умерла 17-го марта 1942 года.
Дядя Леша умер 10-го мая в четыре часа дня.
13-го мая в половине восьмого вечера умерла моя мамочка.
Савичи умерли, все умерли».
В Ленинграде каждый встречный, если он достаточно взрослый, расскажет об осаде. Начиная с революции, история России так богата событиями, что их хватило бы на тысячу лет.
Я подозвал такси и сказал по-русски: «К Финляндскому вокзалу!» И вот я у памятника Ленину. Памятник хороший. Многие не так хороши, в особенности тот, что в метро. Ленин зажал в руке кепку, пальто нараспашку, и, несмотря на холодную весну, пиджак тоже распахнут; большой палец левой руки засунут в пройму жилета, правая рука вытянута вперед. Ленин говорит: «Да здравствует социалистическая революция!» Памятник поставлен после ее свершения, и Ленин смотрит твердым, гордым взглядом на свои зримые и незримые дела.
Мне показали Смольный. Из комнаты в комнату ходили группы русских экскурсантов. Вместительное здание когда-то было пансионом для благородных девиц, а в 1917 году в нем помещался революционный штаб. Теперь здесь Ленинградский горсовет, и только одна комната стала музеем — та, где работал Ленин.
Меня поразила простота обстановки. В комнате, где происходили совещания, на стене в рамке наскоро набросанная рукой Ленина записка о советском контроле. Рядом висит карта Петрограда с нанесенным на ней оперативным планом Октябрьского восстания, который был разработан Военным комитетом. На плане помечены все стратегические пункты, нанесены идущие от заводов и казарм линии наступления, сходящиеся в центре, у Зимнего дворца. На этот испещренный цветными карандашами план восстания (а действительностью были холод и голод, снег, пули, топот бегущих ног, газеты, горячие речи, война и заговоры), на этот сложный план, составленный с предельной простотой, как это было свойственно большевикам того времени, смотрят, безусловно, многие; он висит на стенах и в Южной Америке и в Азии. Такого рода карта гипнотизирует — я мог бы часами прослеживать сложные пути ее линий.
Русские экскурсанты взглянули на карту лишь мимоходом — для них все это было не ново — и тотчас прошли в личную комнату Ленина и Крупской. Там стоят кушетка и два стула — спартанская обстановка русских политических ссыльных девятнадцатого века. Письменный стол, еще какой-то столик, электрическая лампа. Эта же лампа могла быть использована и как керосиновая, так что Ленину не приходилось прерывать работу, если гасло электричество. Гардероб и буфет исчерпывали остальную обстановку. Ленин и Крупская обедали внизу, но иногда Крупская готовила здесь чай.
За перегородкой две армейские койки: Ленина — слева, Крупской — справа. Солдат Жолтищев подарил Крупской крохотное зеркальце — круглое, дюйма полтора в диаметре, в темной деревянной рамке. В нем едва можно разглядеть лицо, настолько мало стеклышко: видишь поочередно нос, один глаз, губы. На обратной стороне зеркала надпись по-английски: «Ниагара — Фоллс, Канада». Каким образом могло оно попасть в руки русского солдата?
В тот вечер, когда я уезжал из Ленинграда, отправляясь в Москву и в Сибирь, солнечный закат заливал город мягким светом. Была середина апреля. Из-за угла показался трамвай, солнечный свет ударил в его стекла, и на мгновение они засверкали, как ряд медных кастрюль. На одной из улиц ребятишки, взобравшись на кучу мелких камней, усердно швыряли их в канал, словно хотели как можно скорее освободиться от этого занятия и съехать на тротуар. Мимо прошел человек, держа на детских помочах двух близнецов в одинаковых красных шапочках и шерстяных рейтузах. Им было года по два, и они рвались вперед и тянули помочи с одинаковой силой. Отец, высокий молодой рабочий в кепке, смеялся, а малыши тащили его вперед.
Мне было грустно покидать Ленинград. Мне было грустно расставаться и с Москвой и с Волгоградом. В каждом городе, в котором я побывал, после трехдневного знакомства я готов был остаться до конца жизни. Быть может, мне просто хотелось бы навсегда обосноваться в каком-нибудь городе, но это невозможно, потому что я оставил тот, в котором родился, повинуясь необъяснимому импульсу, превратившемуся в необходимость, — слишком долго я мечтал об этом.
«ТУ-104» взмывает в небо, мчится через черную ночь над Новгородом, поворачивается серебряным носом к Москве, а я сижу в его огромном, слабо освещенном брюхе и перелистываю журнал.
Иркутск и Байкал
Иркутск, как показывает карта, лежит так же далеко на востоке, как Сингапур: от Москвы до него три тысячи миль. А чтобы добраться до Тихого океана у Владивостока, потребуются еще две тысячи миль. Вот это, я понимаю, край!
На Мальорке я встретил техасца, он сказал мне, шутя:
— Англия? Если этот островок поднять и забросить в Техас, он затеряется там в каком-нибудь уголке.
Я ему на это ответил:
— Ну, а если забросить Техас в Сибирь, он утонет в одной из сибирских рек.