Молча ищет слова оправдания Хмолина, как если оправдать полковника означало бы продлить надежду, но надежды нет, и, вдруг полностью поняв, что надеяться больше не имеет смысла, Елистратов уже и не хочет никакой надежды, никаких разговоров, вздохов, не хочет видеть сочувственную физиономию Степы Швеца, не хочет ехать с ним черт знает куда и часами слоняться черт знает где, не хочет возвращаться домой — ничего не хочет, даже высказать все это вслух, лишь произносит:
— Иди ты в жопу.
— Еще бы! — соглашается Степа Швец.
В огромном парке тихо. Наскучив рыскать по мокрым аллеям, ветер поднялся к верхушкам лип, тополей и берез и тихо гудит наверху. Снег не падает… Елистратов слышал об этом парке, вытянувшемся вдоль берега Москвы-реки, но никогда раньше в нем не бывал. Он вслух сетует на то, как много осталось в Москве знаменитых мест, где он, москвич с пятилетним стажем, не бывал никогда… Автобус, электричка, метро, отделение, отрезок улицы Чернышевского с прилегающими к ней переулками и дворами, ограниченный тремя пивными и прозванный «бермудским треугольником», — это все, и это все пять лет изо дня в день, кроме выходных, когда Татьяна азартно гоняет его по магазинам, прачечным и химчисткам. Правда, однажды он повел детей в зоопарк; дети быстро заныли, потому что было холодно, плохо пахло и звери не хотели показываться — спали в темной глубине клеток, зато потом была длинная пешая прогулка до самой улицы Арбат, где, даже не спрашивая детей, он решительно встал в очередь за американским мороженым «Робинс», а когда выстоял — стал еще более решительным: накупил разноцветных шариков на восемьдесят четыре рубля, дети были до того счастливы, что Татьяна, узнав о неслыханной трате, ни капли не ругала — осторожно съела два шарика, миндальный и фисташковый, потом не один раз с удовольствием вспоминала их вкус…
— Мне тридцать пять лет, — с горечью говорит Елистратов. — Я скоро буду лысым, как Консевич.
— Ты на что рассчитывал? — кривится Степа Швец. — Ты думал, годик пройдет, другой пролетит — напялишь китель со звездочками на погонах, хряпнешь коньячку и пойдешь глядеть танец маленьких лебедей?
— Нет, совсем не думал.
— Врешь… А если не врешь — зачем тебя понесло в Москву?
— Жена, — отвечает Елистратов.
Устыдившись, Степа Швец спешит утешить — жалуется на свою жену Зою. Елистратову эти жалобы неприятны, он ищет утешение в самой прогулке по незнакомым аллеям и тропам, по рыхлому, едва оттаявшему берегу. Тяжко дышит, перемывая гальку, вода, льдины слепо тычутся в береговые камни, желтыми змеями шевелятся лоскуты прошлогодних газет, намертво прилипших к береговым скамейкам, пахнет мерзлым илом, песком, резиной и нефтью, бесшумно движется за рекой автомобильный поток… Пищит рация, незнакомый голос торопит, Елистратов и Степа Швец бегут, придерживая дубинки, к центральной аллее парка…
— Вас, что ли, прислали? — рослый капитан брезгливо морщится, возводит к небу глаза. — Я же просил, я думал, моих пришлют!.. Сперва оголили Москву, а как спохватились — затыкают дыры абы кем! Вы ж ни хрена не владеете тутошней обстановкой!
— Обстановка везде одинаковая, — зло цедит Елистратов, и Степа Швец спешит загладить его дерзость, улыбается, заверяет:
— Все спокойно, товарищ капитан.
— А ты не расслабляйся, не расслабляйся, — прикрикивает капитан. — И главное — берег! Держите берег и, чуть что, держите связь!.. Жрать захотите — у метро пельменная, но тогда сразу по связи: пост оставлен, ушли жрать.
Берег гол, и пуст парк, в эту пору и погоду малопригодный для безобразий… Немолодая пара с озирающимися, навсегда виноватыми лицами прошла в обнимку по аллее. Старуха с грязным холщовым мешком деловито изучила берег в поисках пустой винной посуды. Поджарый мужик в трусах, хрипло дыша, высоко задирая сизые колени и с безадресной яростью глядя прямо перед собой, пробежал неведомо куда. Мокрый пес проволок по лужам и кустам упирающегося хозяина… Потом вдруг ожил холодный ветер, упал вниз, сгреб воду с веток, хвои и коры, с размаху швырнул ее в лицо, — не проходит и часа, как Елистратов и Степа Швец оставляют пост.
— Не надо бы мне есть, — вздыхает Елистратов, недоверчиво разглядывая поддетый на вилку пельмень. — Я, как нагуляюсь, как поем, сразу спать хочу. Сперва тупею, потом чувствую, вот-вот закемарю, и почему-то тревога появляется, будто я засну, а кто-нибудь подойдет и что-нибудь со мной сделает… Или же просто тревожусь, потому что спать не положено… А когда положено — не сплю…
— Ешь, ешь, — кивает Степа Швец, жуя. — Надо бы и по рюмке, если честно. Бодун мой прошел, но холод-то не проходит. А к холоду, по мнению науки, привыкнуть нельзя.