Помнить себя самого в детстве и юности порой тяжело. Когда тебе уже глубоко за тридцать с гаком, многое уходит в сторону, забывается, стирается, заслоняется только-только закончившимся. Но он помнил. Помнил до мельчайшего штриха, до мельчайшей подробности, до самой слабенькой мысли.
Как хотелось попасть на войну. Как оно казалось чем-то… Чем-то донельзя увлекательным, романтичным, даже красивым. Маленький Морхольд, что и не думал о таком имени, возился с игрушечными танками, солдатиками, воевал и приставал с распросами к взрослым. И не получал ответов.
Прадед, дождавшийся его рождения, улыбался и молчал. Прадед, своими ногами прошедший с Волги до середины Европы, молчал. Так, рассказывал порой про городок со смешным названием Калач-на-Дону, про то, как его дочь, бабушка Морхольда, смогла одновременно улыбнуться и вытереть слезы. Потому что в окне автобуса, везущего их двоих в город на берегу великой реки, проплывали поля. И где-то там, среди жесткой серой травы и желтой твердой, как камень земли, выжженных солнцем, двадцать лет назад дед вырыл свой окопчик. Да-да, так он и сказал, говорил, окопчик. И прадед, Морхольд даже видел это сам, всматривался вдаль, ища его, вырубленный в земле лопаткой, с постоянной землей за воротником гимнастерки. Узкий и неудобный окопчик, ставший для прадеда его собственной крепостью. Только все это стало ясным и понятным потом, когда того уже не стало.
Отцовский дядька, тоже не молодой, на всю жизнь полюбивший голубую прекрасную чашу неба, отнекивался и доставал тубус из-под зарядов к зарядам РПГ-7. Но про тубус Морхольд узнал куда позже, когда на шее уже болтался овальный жетон с индивидуальным номером. Из зеленого узкого цилиндра, аккуратно свернутые, на свет появлялись торопливые карандашные эскизы. Горы, песок, люди в странных намотанных тряпках на головах, БТРы, сгоревшие танки, бездонный небосклон с одиноким орлом. Странное слово «Афган» казалось смешным. Чуть позже другое название, звучащее тоже не особо серьезно, уже пугало. А через десять лет Морхольд уже и сам увидел горы, пусть и другие, и людей, умевших держать автоматы, пусть и тоже других. И опять, как и с прадедом, многое стало явью уже без восхищения.
В кино, там, в прошлом, война всегда оказывалась разной: черно-белой, цветной, веселой и трагичной, пахнущей травой и сгоревшими танками. На деле…
Была романтика. Была трагедия. Была жизнь. И шапки облаков, и выплывающие из них, заливаемые розовым светом, черные склоны гор. И длинное заколодевшее бревно в потеках красно-бурого цвета, рваном камуфляже, лежащее на провисающей плащ-палатке. И горячая булка хлеба, дурманящая одним своим запахом, первая за несколько недель. И много всего другого.
И не понять девчонку, выросшую среди разрухи, боли, страха, разбитых надежд и прочего дерьма, Морхольд просто-напросто не мог. Все случается в первый раз. И когда видишь неприкрытое зло, с его самым обыкновенным и заурядным оскалом, невозможно просто взять и спокойно отвести взгляд. Если, конечно, ты человек, и у тебя, у твари божьей, все-таки есть душа. Какая-никакая, трусливая или отважная, черная или имеющая огромные белые крылья, но есть.
На платформе молчали до самой Кротовки. Изредка, по режущему слух ревуну, идущему от головных вагонов, «Утесы» били в густую чернильно-черную смоль, сгустившуюся вокруг состава. Из темноты ревели, завывали и хрипели. Но поезд шел через ночь, разрезал ее сталью и желтыми сполохами прожекторов.
Дарья успела задремать, когда Морхольд растолкал ее, ткнув рукой в небо. Впереди, совсем недалеко, уже угасали зеленые ракеты. Кротовка, форпост кинельской крепости, встречал состав спокойствием и безопасностью.
Морхольд всматривался в приближающуюся станцию. Прогрохотал небольшой мост, полетели развалины домов. Локомотив шипел, тормозя. Дарья дернула его за рукав. Он посмотрел на нее и что-то неприятное, скользкое и темное, закрутилось внутри живота – в глазах, смотрящих на него снизу, плескался не просто страх. Било, ощутимо сильно, животным ужасом.
– Что? – Морхольд наклонился к ней. Поезд почти остановился. Грохнуло и ударило вспышкой и тут же, сбоку, шандарахнуло ревом. Люди, только что довольно обнимающиеся и радующиеся концу поездки, полетели друг на друга. Платформа заскрипела, чуть накренившись. Грохнуло еще раз, в щепки и хлам разлетелся еще один бронированный вагон.
– Они здесь, – шепнула Дарья. – Они знают, где я.
Postmortem (негатив ушедших дней)
Дым
Дым всегда пахнет по-разному. Когда горят, скручиваясь и тут же обугливаясь, старые газеты. Или когда раскрываются от жара, на миг, на краткое мгновение, становясь крохотным костром, книги. Или трещащие, поднимающиеся вверх и скручиваясь в секундное торнадо, сухие желтые листья. Или от куска хорошего, здорового, не так уж сильно кишащего яйцами гельминтов мяса. Не говоря про полыхающие автобусы и машины, набитые под завязку людьми. Дым всегда разный.