– Точно ли для Него? – Стыд склоняет тыкву, и слышится мерзкое гнилое чавканье. – Бедные детки предназначены для сердобольной, глупой…
–Заткнись. Говори, что тебе нужно, иначе я сломаю твою палку-хребет.
Стыд делает два ломаных шага вперёд, и я чувствую тошнотворный запах, исходящий от него.
– Ты тоже это понимаешь?
– Понимаю что?
– Что мы с тобой становимся… не нужны.
Я закатываю глаза.
– Что ты имеешь в виду?
Пыльный ветер треплет изодранное покрывало на пугале, качаются стволы давно мёртвых деревьев, ещё торчащих кое-где по городу. У жилищ возятся сонные люди, и сегодня они особенно сильно напоминают мне не то насекомых, не то бродячих собак.
– Сам посмотри. Не поверю, что ты ничего не заметил. Наверняка сам думаешь о том, что творится что-то странное.
– Заметил, – с неохотой признаю я. – Ты что-то узнал?
–
– Так может, они просто не могут тебя видеть? Может, твой облик для них неуловим?
– Могут! В том-то и дело! Смотрят, но им всё равно!
Стыд бесится, ожерелье бьётся по впалой «груди», глаза ещё сильнее вылезают из отверстий. Я чувствую: он не кривляется и не обманывает. Он напуган и в самом деле чего-то не может понять.
– Ладно. – Я дёргаю плечами. – Надо кое-что проверить. Пойдёшь со мной, только, молю, прими более благопристойный облик.
– Ба-а! – Мерзко тянет Стыд. – Кто-то у нас испугался? Смотри, не сожри сам себя.
– Не испугался. Ты знаешь. Просто смотреть на тебя отвратительно.
– День того требует, шельмец. Ты, конечно, раньше думал, что это только твой день, всецело твой, но он всегда принадлежал только мёртвым, и никому больше.
– Ничего я не думал. Не глупее тебя, тыквенная башка. Это ты, наверное, мертвецов встретил и подумал, что они отвернутся от тебя, как живые.
– Ничего подобного! Они были живыми, но только живые сейчас такие, что иные мёртвые эмоциональнее.
Я взваливаю на плечи мешок с леденцами, пристраиваю его удобнее и, опустив голову, иду вперёд. Слышу стук палок о дорогу: Стыд идёт за мной.
Он почти не лукавил, когда сказал, что этот день когда-то был всецело моим. Ну, как моим… люди сами назначили его моим. Они никогда не могли видеть своих мертвецов, а в то, что не видишь и не испытываешь, очень сложно верить. Чем дальше заходила человеческая цивилизация, чем больше безумных технологий внедрялось в жизнь, тем меньше люди чтили предков, но верили, что раз в год они заглядывают проведать их. Всё пряталось за ворохом нелепых костюмов, за украшением жилищ и тематическими вечеринками. В последние годы До они так и стали звать Канун Дня Всех Святых – Днём Страха. Днём меня. От настоящего меня в тех празднествах почти ничего не было – фарс, глупая напыщенность, одна мишура. Однако люди старались изо всех сил. В этот день хорошим тоном считалось напугать кого-то и напугаться самим, вот в ход и шли костюмы, грим, эксцентричные сборища и девиантное поведение. В последние годы До люди слишком заигрались. Дни Страха становились днями разврата, дикости и крови и по числу преступлений могли бы переплюнуть все другие дни года, вместе взятые.
Мы со Стыдом идём вдоль улицы, мимо почерневших домов, от некоторых из которых остались лишь первые этажи; мимо постамента обрушенного памятника, мимо церкви, от которой чудом сохранился лишь лицевой фасад… когда-то здесь толпились туристы, мелькали вспышки фотокамер, а сейчас люди жмутся к камням, стараясь слиться с ними, смотрят на нас ничего не выражающими глазами. Стыд был прав: они как животные, даже не пугаются, не отворачиваются, никак не показывают, что им некомфортно и неприятно в нашем обществе.
В этой части города стоит особенно удушающий запах. Здесь похоже пахло в четырнадцатом веке: кровью, гнилью и нечистотами. Большинство мостов через реку давно рухнуло, поделив город на две почти изолированные части, а устоявшие мосты превратились в смрадные рынки, и речные воды обернулись зловонной бурой жижей, куда город сливает нечистоты и скидывает мусор.
– Смотри сюда, шельмец! – кричит Стыд и ковыляет к трём детям, возящимся в куче пепла и камней.