Глава пятнадцатая. ПАПА И ПОЛЬ ГУЛЯЮТ ПРИ ЛУНЕ
День тянется без конца. Если смотреть в окно на улицу, то ничего особенного в городе не происходит. Едут извозчики, идут пешеходы, на углу висит афиша городского театра: «Сумасшествие от любви». Продают подснежники и первые лиловые анемоны, мохнатые, словно они надели шубки мехом наизнанку. Вот проехал доктор Стембо в изящной пролетке с английской упряжью — с оглоблями, концы которых выгнуты врозь и наружу. За ним прогремела телега, на которой свалены длинные железные полосы; концы их волочатся по земле и, подпрыгивая, грохочут по мостовой. Неторопливо проплыла закрытая карета «бискупа» — католического епископа. Многие прохожие останавливаются и набожно крестятся на эту карету, а сидящий в ней тощенький старичок старательно осеняет крестным знамением улицу направо и налево.
— Бискуп… — крестится и Юзефа, но делает она это рассеянно, мысли ее давно далеко.
Приходит ко мне на урок ящик — фрейлейн Эмма. Как каждый день, я сперва читаю вслух из хрестоматии: «Был сильный мороз. Карльхен, Амальхен и Паульхен очень жалели бедных воробышков, которые прыгали по снегу и, наверно, очень хотели кушать…» Потом я пишу диктовку: «Цветы благоухают — пукт. Наша мама очень добрая — пукт» и т. д. В заключение ящик декламирует мне очередную балладу Шиллера, как на грех, удивительно неинтересную. А может быть, просто я сегодня слушаю рассеянно? Как сквозь сон, я слышу, что какой-то «Фридолин» был верным слугой своей госпожи, «графини фон Заверн». Такая невнимательная слушательница, конечно, не вдохновляет фрейлейн Эмму, и она ни на минуту не превращается из ящика в живого человека. Так протекает весь урок. Когда фрейлейн Эмма наконец уходит, я чувствую такое облегчение, словно у меня гора с плеч свалилась.
И снова мы с Юзефой сидим на подоконнике и смотрим на улицу. А там все так же мирно. На балкончике над аптекой Родзевича жена аптекаря, повязав голову косыночкой и разостлав два газетных листа, пересаживает фикус из глиняного горшка в более вместительную деревянную кадку. Сидящая рядом с аптекаршей большая серая кошка невозмутимо спокойно вылизывает свой бок.
Папа весь день забегает чуть ли не каждый час домой. Не раздеваясь, спрашивает:
— Ну, что?
— Ничего… — отвечает мама.
Папа нервничает, он даже и со мной говорит раздраженно.
— Папа, почему Павел Григорьевич назвал меня Александрой Яковлевной?
— А ты разве Мария Ивановна?
Несколько раз в течение этого дня за окном по улице, гарцуя, проносятся небольшие отряды казаков.
— С нагайками… — шепчет мама.
— А это, голубенькая, скажу вам, не русское оружие! — разъясняет Иван Константинович Рогов. — Это — от ногайских татар заимствовано… Сотни лет тому назад! Нет, не русское оружие…
— Чье бы ни было… — бормочет папа. — А если полоснет, так на ногах не устоишь! Ведь в такой нагайке, в ременном конце, свинчатка вплетена!
— Ну, будем надеяться, казаки только для устрашения по улицам ездят, — успокаивает Иван Константинович.
Однако эти надежды не сбываются. Уже со второй половины дня по городу ползут, распространяются слухи. Слухи противоречивы — одни говорят, что на Анктоколе, другие — что на Большой Погулянке, — но все слухи сходятся на одном: на одной из улиц забастовщикам удалось сбиться в колонну. Они двинулись рядами по улице, подняли маленькое красное знамя и запели запрещенную правительством революционную песню. Тут на них налетели казаки. Наезжая конями на людей, казаки смяли шествие рабочих и пустили в ход нагайки. Песня оборвалась, красное знамя исчезло. Толпа рассеялась, даже помятых и побитых нагайками увели товарищи, — полиция схватила только тех, кого увести было невозможно: сильно оглушенных нагайками, сшибленных конями. Все это длилось, говорят люди, буквально не больше пяти-десяти минут. Подробностей никто не знает.
Пришедший полотер Рафал на кухне рассказывает:
— Стоим мы с кумом коло его дома, и бежит это один, рукой за плечо держится, а с-под пальцев у его — кап-кап, кап кап! Красное, вроде вишневая наливка. Даже около нас в пыль капнуло, ей-богу, сам видел!
Ожидание каких-нибудь вестей от Павла Григорьевича становится невыносимым. На улице темнеет. Из городского сада доносится духовой оркестр — веселая увертюра из «Прекрасной Елены».
И вдруг в передней звонок! Мы все опрометью мчимся туда
— Хто? — спрашивает Юзефа через дверь. — Хто там бразгаеть у звонок?
Мальчишеский голос отвечает:
— Свой. Отоприте.
Пока вошедший стоит к нам спиной, запирая входную дверь, я узнаю надетый на нем знакомый пиджак.
— Павел Григорьевич!
Однако вошедший поворачивается к нам лицом, и это — мальчик, подросток, с дерзкими глазами под лохматой белокурой копной…
— Я не Павел Григорьевич.
— А где он?
— . Там… — Мальчишка неопределенно машет рукой.
Я узнаю мальчика. Это его Павел Григорьевич на днях произвел в «полковники».
— Жив он? Жив? — нетерпеливо спрашивает папа.
— Живо-ой! Письмо прислал. Кто тут у вас доктор? В собственные руки…