Читаем Дорога в декабре полностью

Молоток, с красным лицом, ударил ногой, пудовым своим берцем, позера по ребрам. Его подбросило от удара. Закашлявшись, он встал на четвереньки и попытался так идти. Я наступил на его плащ.

— Не уходи, — сказал я ему.

Молоток еще раз ударил позера — по животу, и мне показалось, что изо рта позера что-то выпало.

Руки его ослабли, он не устоял на четвереньках и упал лицом, щекой в лужу, выдувая розовый пузырь, который все время лопался.

Я присел рядом, прихватил его покрепче за волосы на затылке и несколько раз, кажется семь, ударил головой, лицом, носом, губами об асфальт. Вытер руку о его плащ, но она все равно осталась грязной, осклизлой, гадкой.

Только сейчас я заметил, что иномарка… все с теми же подростками… так и не уехала. Они смотрели на нас из-за стекла.

Оглядевшись, я нашел камень. Они догадались, что я ищу, и, визжа тормозами, стремительно развернулись.

— Проваливайте на хер! — крикнул я, бросая камень, и он не долетел.

Молоток тоже нашел камень, но бросать было уже поздно. Покачав камень в руке, он кинул его в траву на обочине.

— Пока, Сема, — попрощался я еле слышно.

— Давай, — ответил он хрипло.

Дома, на кухне, сидела моя жена.

— Я очень устала, — сказала она, не оборачиваясь.

Снимая берцы, срывая их, никак не поддающиеся, я смотрел в затылок жене.

В нашей комнатке заплакал ребенок.

— Ты можешь к нему подойти? — спросила она.

Я прошел в ванную, включил жесткую струю холодной, почти ледяной воды. Опустил под нее руки.

— Можешь, нет? — еще раз спросила моя жена.

Я упрямо натирал мылом кисти, ладони, пальцы, так что мыло попадало под коротко остриженные ногти. В который раз опускал руки под воду и смотрел на то, что стекает с них.

Ребенок в комнате плакал один.

Белый квадрат

Привет, Захарка. Ты постарел.

Мы играли в прятки на пустыре за магазином, несколько деревенских пацанов.

Тот, кому выпало водить, стоял лицом к двери, громко считал до ста. За это время все должны были спрятаться.

Темнолицые, щербатые, остроплечие пацаны таились в лабиринтах близкой двухэтажной новостройки, пахнущей кирпичной пылью и в темных углах — мочой. Кто-то чихал в кустистых зарослях, выдавая себя. Другие, сдирая кожу на ребрах, вползали в прощелья забора, отделявшего деревенскую школу от пустыря. И еще влезали на деревья, а потом срывались с веток, мчались наперегонки с тем, кто водил, к двери сельмага, чтобы коснуться нарисованного на ней кирпичом квадрата, крикнув: «Чур меня!».

Потому что если не чур — то водить самому.

Я был самый маленький, меня никто особенно и не искал.

Но я прятался старательно, и лежал недвижно, и вслушивался в зубастый смех пацанвы, тихо завидуя их наглости, быстрым пяткам и матюкам. Матюки их были вылеплены из иных букв, чем произносимые мной: когда ругались они, каждое слово звенело и подпрыгивало, как маленький и злой мяч. Когда ругался я — тайно, шепотом, лицом в траву; или громко, в пустом доме, пока мать на работе, — слова гадко висли на губах, оставалось лишь утереться рукавом, а затем долго рассматривать на рукаве присохшее…

Я следил за водящим из травы, зоркий, как суслик. И когда водящий уходил в противоположную сторону, я издавал, как казалось мне, звонкий казачий гик и семенил короткими ножками к двери сельмага, неся на рожице неестественную, будто вылепленную из пластилина улыбку и в сердце — ощущение необычайного торжества. Водящий на мгновенье лениво поворачивал голову в мою сторону и даже не останавливался, словно и не несся я, стремительный, к двери, а случилась какая нелепица, назойливая и бестолковая.

Но я честно доносил и улыбку, и нерасплескавшееся торжество до белого квадрата на двери и хлопал по нему с такой силой, что ладонь обжигало, и кричал, что «чур меня».

(Чур меня, чур, жизнь моя, — я уже здесь, у дверей, бью ладонями.)

Выкрикнув, я не без удовольствия услышал хохот за спиной — значит, кто-то оценил, как я ловко выпрыгнул, как домчался…

— Ох… — сказал я громче, чем нужно, обернулся самодовольно, всем видом выказывая усталость от пробега. И конечно же, сразу увидел, что не я, голопузый, вызвал восхищение. Это Сашка опять учудил.


— Я постарел. Стареешь особенно быстро, когда начинаешь искать перед жизнью оправдания.

— Но когда сам веришь своим оправданиям — тогда легче.

— Как я могу им не верить, Саша? Что мне тогда делать?

Саша не слушает меня. Он и не приходит никогда. И я тоже не знаю, где он.

— Саш, а что я смогу сказать, даже если приду?

У него мерзлое лицо с вывороченными губами и заиндевелыми скулами, похожее на тушку замороженной птицы; у него нет мимики.

— Холодно, Захарка… Холодно и душно… — говорит он, не слыша меня.


Сашка был необыкновенный. Солнечный чуб, нежной красоты лицо, всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой. Он ласково обращался с нами, малышней, не поучая, не говоря мерзких пошлостей, никогда не матерясь. Всех помнил по именам и спрашивал: «Как дела?» Жал руку по-мужски. Сердце прыгало ему навстречу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже