Бондаревич был в беспамятстве, дышал тяжело и часто, грудь его туго стягивали бинты. Это — Женя. Когда успела? Сама она, привалившись спиной к стенке окопа, сидела подле Бондаревича без кровинки в лице, с глазами, в которых Сергей не увидел ничего, кроме боли и ужаса. При его приближении девушка слабо подняла руку и тут же уронила на песок:
— Не подходи!.. Не подходи!.. Не надо!..
Под нею была лужа крови. Девушка суетливо старалась прикрыть ее подолом прожженной, разорванной юбки и твердила одно и то же, будто заклиная:
— Не подходи!.. Не надо!.. Не надо!..
— Стыдно, да? Боишься, да? — закричал Сергей яростно и отчаянно каким-то хриплым, надсадным голосом. — А умереть не боишься?
Она упорно не подпускала его, била по голове, по лицу, он ругался, уклоняясь от безболезненных, но мешавших ему ударов и все туже стягивал ей страшную рваную рану в бедре. Потом Женя, вконец обессилев и стыдясь своей наготы, беспомощно заплакала, всхлипывая, как ребенок. Он прикрыл ее палаткой, на которой стоял до этого телефонный аппарат с оборванными проводами, и, пошатываясь, отошел к Чуркину. Тот теперь лежал, вытянувшись во весь рост. Лицо его было покойно, полураскрытые губы, казалось, только что выговорили: «Кукушка-то сбрехала, каналья, прах ее возьми…» А по гимнастерке, рудой на животе и груди, по лицу его, по голове ползали муравьи, путаясь в волосах, залезая в уши.
Сергей обессиленно опустился на снарядный ящик. «Ты ж говорил — погожу. Как же так, Осипович?» — шептал он, размазывая по лицу копоть, пот и слезы, смахивал вялой рукой со щек Чуркина муравьев, а они все лезли, назойливо, неудержимо.
Не заметил, как и когда выбрался из окопа. Дымились грузовики — Поманысточки и другой, на котором, должно быть, приехал лейтенант Тюрин, стлался над лугом пахнущий жженой резиной удушливый дым.
Солнце было еще высоко. Сколько времени прошло от первого выстрела? Наверное, не более часа. И за это время, за шестьдесят коротких минут, он, Сергей, потерял почти всех товарищей и пережил, испытал столько, сколько не испытал, не пережил за все восемнадцать лет.
Мучила жажда. Вернулся в окоп. В изрешеченной осколками канистре воды не оказалось. Взял котелок, побрел к ручью. Шел, и казалось ему странным, что трава под ногами шелестит, как и час назад, и кузнечики прыгают в ней легко и беззаботно, как раньше, и где-то в камышах басовито, но совсем не по-военному пробует голос водяной жук: «удуд-уду-дуд!» — и стрекочут, стрекочут невидимые цикады.
Когда вернулся, у орудия стоял тягач Григоряна. В кузов его уже успели положить Бондаревича и Женю. Над ними хлопотала заплаканная Танечка-санинструктор. Сержант Кривоносов, с рукой на перевязи и с пластырем на виске, кричал ему, Сергею, как глухому:
— Старшина к вам уехал. Где старшина?
— Там! — также громко ответил Сергей, поняв, что Кривоносов контужен и плохо слышит. — И Поманысточко там, на бугре. Я не знаю, что с ними.
Кривоносов увел с собой людей, кроме Григоряна. Сергей помог Григоряну подцепить к тягачу орудие, прилег за бруствером. Хотелось покоя, забытья, бездумья.
Как во сне слышал:
— Миколу наповал. Старшина весь в дырках, а дышит. Пить попросил.
«Пить попросил…»
Вода, не попадая в рот, стекала по щекам Мазуренки. Наконец он глотнул раз, другой, веки чуть приоткрылись и опять сомкнулись, устало и тяжело. Вода опять текла по щекам. Сергей угнетенно подумал, что старшине уже ничто не нужно на этом свете. Он поднялся, чтобы уйти, и тут Мазуренко снова открыл глаза; Сергею показалось — вроде бы даже усмехнулся:
— Цэ ты, дезертир? Живой? Ну и добре…
…За лесом с новой силой разгорался бой.
Пока не увезли с батареи раненых, Сергей стоял в орудийном окопе, потом спустился в землянку, пустую и неуютную.
У порога валялся оброненный кем-то ремешок-тренчик от скатки, на нарах лежала врастяжку гармонь. И в Жениной «светелке» пусто. Стоит на тумбочке позеленевшая от времени «катюша» с черным окаменевшим фитилем, холодно поблескивает прислоненный к стене осколок зеркала.
Нетвердой походкой Сергей приблизился к нарам. Звякнула под ногой пустая ружейная масленка, он поднял ее, поставил в пирамиду, потянул к себе гармонь. Жалобно, сиротливо пискнула она. Сергей застегнул ремешки, положил гармонь на полку. Все это он делал как-то бездумно, вяло, ничего сейчас не испытывая, ни горечи, ни страха, — тяжелая, как гнет, усталость валила с ног.
Не раздеваясь, не снимая ботинок, лег на свое место. Терпко, удушливо пахло пороховой гарью, и некуда было деться от этого запаха, им были пропитаны и руки, и волосы, и гимнастерка.
«Женя еще держится. Бондаревича так и увезли без сознания…»
То ли во сне, то ли наяву доносились голоса, тоненький, умоляющий — Танечки-санинструктора, глуховатый и нервный — комбата. Танечка, чуть не плача, настаивала на немедленной перевязке, Мещеряков сердито и устало возражал: «Некогда, говорю же — некогда. Ну давайте, только поскорее».