— Куда ж ты дерешь их вползелени? — моргал дедок красными, без ресниц, слезящимися глазами. — Нутряной болестью ишо заболеешь.
— Не рыдай по мне, дед. Солдатское брюхо и гайки переварит…
— А ишо красноармеец… Как же так, а?
— Дед, а дед, дыши молча, а то помрешь.
Сергей ушел на косу, подальше от стыда. Коса — белесая полоска песка — кривой шашкой вдавалась в воду метров на сто. Отсюда казалось: не люди в тени деревьев на берегу, а буро-зеленая листва, осыпавшаяся раньше времени.
Река серебрилась, плавно и могуче неся воды к морю. По стрежню шла большая волна, там пенились седые буруны, будто вода закипала, сюда, к косе, подкатывались с мягким шумом волны помельче; солнце, преломляясь в них, радужно расцвечивало камни на дне. Сергей зачерпнул рукою воды, каплями пропустил ее сквозь пальцы. Кама, Ока ли подарила Волге эти капли? А может, совсем безвестный ручеек, вытекший из буерака, может, ключик, бьющий из-под горы? Отделила русская земля по капле, слила воедино соки свои, и шумит по долинам, гремит на перекатах великая река, кормит и поит все живое. Каждая капелька нужна ей… Так и он, Сергей Кравцов, капелька в людском круговороте, нужен людям. Одни пришли из больших городов, другие спустились с гор, всех впитал в себя людской поток на безводной задонской равнине. И теперь нет Сергею возврата в Чердынь-хуторок до тех пор, пока ходят по его земле ненавистные враги.
Река постоянно полнится одними каплями и теряет другие. Может, и ему, Сергею, суждено потеряться безвестно?
Суржиков и сюда приплелся. Протянул пилотку:
— Бери. Скулы воротит, но ничего, терпимо.
Сергей отвернулся. Суржиков, выковырнув мизинцем остатки цветочной завязи, совал яблоко в рот целиком и, сжевав вместе с семечками, выплевывал хвостик. Вскоре, то ли насытившись, то ли пронятый оскоминой, высыпал, что осталось, в воду, отряхнул о колено пилотку:
— Нудный ты человек, Кравцов. Честненький. Не знаешь, за что тебя и взять… Не человек, а — жють. Я таких не уважаю, понял?
Яблоки, как крохотные мячи, качались на воде.
«Почему он такой и кто он такой? — думал Сергей, почти с ненавистью глядя в конопатый затылок Суржикова. — Р-раз — и ни за что ни про что обидел человека… Темный тип, хоть и старается казаться рубахой-парнем».
— Слушай, Костя, где ты при немцах был? В станице?
— Ну!
— Как же ты не очутился в полиции?
— А-а, вон ты к чему! Сватали. Только мне такой замуж — на фиг. В Германию решили забрать — удрал. По Кубани слонялся.
— А с армией почему не ушел при отступлении? Ты старше меня, верно? Тебя бы взяли.
— Ха-ха. Когда наши отступали, душа не легла приставать к ним. Ну, а… по закону, в военкомате — не взяли. Грыжу признали, что ль…
— Куда ж она теперь подевалась?
— Грыжа? А хрен ее знает. Командёрам видней.
— Родители в станице?
Суржиков резко обернулся, глянул на Сергея удивленно и зло:
— Вон ты какой… В морду не хошь? Кто ты есть? Следователь, что ли? Паш-шел знаешь куда? Думал, ты человек, а ты тоже… дерьмо.
— Чего ж по пяткам бьешь? Ходил бы своей дорогой.
С мягким шелестом набегают волны на песок и откатываются, шурша песчинками. Тихо-тихо шумят, но попробуй прерви, уйми хоть на мгновение это. Не выйдет! Лежать бы вот так до бесконечности долго, ощущая потертыми ступнями ласковое касание прибоя, лопатками — прохладу, и к черту пройдоху-Суржикова с его ворованными яблоками и назойливым стремлением войти в товарищи!
— А ты, Кравцов, в степи не блудил…
— Чего?
— Не блудил, говорю, в степи? Мне — довелось. Пацаном еще был. Шел в хутор Ланской. Напрямик. Без дороги. И тут лег туман. Уже бы, кажется, пора дойти — ничего впереди, ни дымком не тянет, ни собаки не гавкают. Влево, вправо метнулся — ковыль да полынь, только перепелки из-под ног. Показалось — навсегда это. «Люди! — кричу. — Где вы есть, люди?» А степь молчит, как мертвая. Жу-утко!.. Вот так, хрен мамин…
Суржиков поднялся и прямо по воде зашлепал к пристани. И было в его походке, в сутулой приподнятости плеч, в наклоне большой головы что-то неожиданное, печальное. Это был не тот Суржиков — забубенно и разухабисто явившийся тогда в военкомат, и не тот, чьи марши бодрили новобранцев.
На берегу творилось непонятное: солдаты, только что дремавшие в тени, сбежались в одно место, обступили кого-то. Суржиков оглянулся:
— Пойдем, Кравцов, там никак жратву дают. — Приставил ко лбу ладонь козырьком. — Нет. Какая-то розовая мадама хлопцам травит. Ну, пойдем, что ли? Дутыш, черт!..
Под деревьями, в тени, в окружении солдат, сидела молодая женщина, держа на коленях ящик с картонками, оклеенными ватманом. К ней жалась девочка лет пяти, поглядывая на солдат украдкой из-под локтя. Женщина, смущенно улыбаясь, частила:
— Моментальный портрет. Десять минут и… память на всю жизнь. Садитесь, кто смелый, ну чего же вы, право?
Солдаты переминались в нерешительности. Женщина заметила Суржикова и теперь обратилась уже персонально к нему:
— Вот вы, молодой человек, у вас такое фотогеничное, выразительное, очень мужественное лицо. Пожалуйста! Всего ведь — десять минут…