Они стояли в каморке, отделявшей лестницу от кухни. При слабом свете ночника Дени не мог различить выражение лица своего друга и увидеть, как подействовали на него эти насмешки. Но когда Пьер заговорил, Дени едва узнал его голос — так он изменился.
— Дени, что я тебе сделал?
Никакого ответа. Слышно было только тяжелое дыхание Дени. Над их головами блестели начищенные кастрюли, на полках выстроились банки с маринадами. Пахло стиркой и пряностями. Дени задышал часто-часто, как будто запыхался от долгого бега, и вдруг заплакал, отвернувшись к стене и уткнув голову в согнутые руки.
— Дени, — повторил Пьер Костадо, — что я тебе сделал? — Он обнял его за плечи, Дени вырвался. Пьер настаивал: — Почему ты не говоришь? Объясни, что я тебе сделал?
— Я и сам не знаю. Я бы сказал тебе, если б знал… Не знаю, отчего мне так больно.
Вечером он сослался на мигрень и лег спать без ужина. Зашла на минутку Роза посидеть у его постели. Дени сказал, что ему ничего не надо, пусть только оставят его в покое. Сестра предложила побыть около него; она возьмет книгу и будет читать про себя, а разговаривать они не станут. Дени согласился. Роза исподтишка наблюдала за ним. Она знала, что днем к нему приезжал Пьер: «Верно, Дени сердится, что я ему не доверяла, все от него скрыла и, значит, обманула своего брата», — думала она. Дени понимал, почему Роза пришла и сидит возле него; она как будто говорила: «Прости меня!» Оба молчали, предпочитая обойтись без всяких объяснений.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Свидания назначались в шесть часов вечера в сквере у статуи «Юноша и Химера». Робер всегда являлся первым; он знал, что как раз в это время Роза выходит из книжной лавки Шардона и через десять минут ее фигурка появится в конце аллеи на фоне радужного веера водяных брызг, разлетающихся в воздухе при поливке сада. Пахло свежестью, влажной пылью, мокрой травой и краской, которой окрашены были садовые стулья. Он ждал ее, и ему так хотелось убедиться, что она все та же девушка, образ которой он носил в своем сердце, та Роза Револю, с которой он танцевал на балах прошлую зиму, да еще и в этом году; у нее все то же сияющее личико, рассеянный взгляд и такие изящные туалеты, оттеняющие ее очарование… В прежние дни почти всегда какая-нибудь черточка свидетельствовала об ее ангельском равнодушии к житейским мелочам: чуть-чуть видневшееся плечико рубашки, расстегнувшийся крючок, прядка волос, нарушавшая строгую гармонию прически, сооруженной знаменитым парикмахером Тарди. «Все у нее в беспорядке», — говорила тогда Леони Костадо. Но в те времена Робера умиляла легкая небрежность этого хрупкого создания, жившего в роскоши, — ведь никогда она не доходила до неприятной неряшливости.
Робер ждал в сквере, а Роза в эти минуты поспешно мыла руки в комнате за лавкой, прощалась с Шардоном и, выйдя на Интендантский бульвар, с наслаждением вдыхала свежий воздух. Заходящее солнце заливало ее всю ярким светом, беспощадно подчеркивая убожество ее запыленного платья, землистый цвет лица и тусклый оттенок волос — ее появление на дорожке сквера неизменно вызывало у Робера разочарование и глухое раздражение — так не похожа была она теперь на прежнюю обожаемую им девушку. Только глаза были хороши, и даже никогда еще они не были так прекрасны, ее глаза, смотревшие глубоким и отрешенным взглядом на этот мир, где все, кроме любви, было сплошным мученьем.
Роза и не замечала, что ее дешевенькое траурное платье плохо вычищено, а каблучки туфель стоптаны. Она не шла — она летела на крыльях, проносилась через Питомники, никого не замечая, никого не узнавая, и в конце улицы Гург перед ней вырастала высокая, черная с золотом решетка сквера.
И вот она появлялась на аллее; Робер видел, как спешит к нему та девушка, чье лицо он уже успел позабыть с прошлого вечера. Он брал ее за руки, наклонялся к ней, вдыхая немножко терпкий запах, исходивший от нее; потом она отстранялась от него и впивала его глазами. Да, именно впивала, жадными большими глотками, словно утоляя жажду, истомившую ее за долгий знойный день. А все же ее глаза, смотревшие так пристально, были незрячими и не умели разглядеть разочарования Робера, не видели, что его любовь вдруг превратилась в жалость — жалость к девушке, которая так быстро подурнела, занявшись какой-то убогой работой, и жалость к самому себе, ибо жизнь его потечет отныне в узком, тесном русле, под знаком нужды. Вместе с тем ему становилось стыдно за эти чувства и он находил в себе силы улыбаться Розе, пожимать ей руки и говорить такие ласковые слова, что их одних было бы достаточно, чтобы успокоить девушку, если б у нее возникли подозрения; но ни малейшая тень не омрачала ее светлой веры в любовь Робера — ведь она судила о нем по себе самой. Иногда она говорила:
— Ты сегодня какой-то усталый и печальный. Ты слишком много работаешь.