«Говори же, говори, — думала она, — не останавливайся». И когда он умолкал, она шептала одним дыханием, беззвучно, как ребенок, увлеченный волшебной сказкой:
— А дальше?
Он сказал наконец:
— Дальше? Дальше не помню наизусть.
Пьер замолчал, стараясь припомнить, и тогда ему показалось, что он услышал рыдание. Он повернулся, посмотрел на свою соседку. Роза сидела, запрокинув голову, ему видны были только ее вытянутая шейка и тонкая линия подбородка. Никаких тревожных признаков. Она сказала спокойно:
— Читай, читай. Я не сплю, слушаю.
Пьера удивил надтреснутый звук ее голоса. Он подумал, что она взволнована этим ночным путешествием, этими благоухающими полями, напоенными дождем, лунным светом, разлитым вокруг, и, может быть, взволнована его стихами. Ведь она сама взяла вдруг его руку и крепко сжала.
— Ну, что ж ты? — настойчиво сказала она. — Читай с того места, которое помнишь.
Он прочел шесть строк.
И тотчас оборвал чтение — на этот раз ошибки быть не могло: рука, лежавшая в его руке, дрожала, дрожала от кисти до плеча, дрожало и все тело Розы.
Она прошептала:
— Кончено! Все кончено!
Сначала он не понял и, притянув ее к себе, спросил:
— Что кончено?
И не сразу он догадался, что она говорит о Робере.
— Он бросил меня, больше не любит. Все кончено.
Пьер с негодованием крикнул:
— Как это «кончено»? Что ты! Ничего не кончено! Вот увидишь! Завтра же я притащу его к тебе. Он на коленях приползет — слышишь, на коленях!
Роза качала головой, шептала жалобно:
— Ничем ты мне помочь не можешь! И никто не поможет. И сам он ничего с собой поделать не может. Разлюбил, и все тут. Мертвого не воскресишь. Ах, если бы ты только видел его, если б слышал!..
Редко бывает, чтоб человек знал, в какой именно день и час, на каком повороте пройденного пути целый кусок его прежней жизни вдруг отпал, и еще расплывчатые, по-детски мягкие черты его облика внезапно и раз навсегда определились, стали взрослыми. До конца дней своих, быть может, до самого последнего мгновенья, Пьер будет помнить, так ясно и зримо помнить крутой подъем на пригорок, перед поворотом на проселочную дорогу, и то, как лошадь сама пошла тогда шагом, и как двигалась по откосу дороги тень коляски и кучера, сидевшего на козлах; всегда он будет помнить и шорохи грозовой ночи, и влажный воздух, и шепот Розы, защищавшей его брата, но невольно бросавшей тяжкие обвинения тому, кого хотела она оправдать.
Пьер слушал, стиснув зубы; отвращение, гадливость, смешанная с презрением, камнем навалились ему на грудь, и происходивший в нем внутренний перелом был так глубок, что в эту минуту все другие чувства замерли в его сердце, он даже не испытывал жалости к бесконечно любимой девушке, которая горько плакала, роняя слезы на его пиджак, — ведь она принадлежала к тому миру, который он хотел отринуть от себя, ведь нельзя отделить паука от мухи, нужно было все и всех отбросить от себя — и палачей и жертвы, — все уничтожить; во что бы то ни стало вырваться из их мира, больше не принадлежать к нему. Вновь его охватило и подняло над житейской грязью и пошлостью то самое возбужденное состояние ума, которое вызывало в нем легкое опьянение. Мучительная скорбь души, искавшей у него утешения, не мешала ему видеть так же ясно, как дорогу, блестевшую при луне, два выхода, в выборе которых он до сих пор колебался: отдаться ли самосовершенствованию, махнув рукой на устройство общества, или же в корне изменить устройство общества. Найти путь к богу через самоуглубление или же, презрев свое моральное совершенствование, бесповоротно посвятить себя делу разрушения, пробивать ударами тарана обветшалые стены старого общества, объявить войну не на живот, а на смерть всем Костадо в мире, и пускай все взорвется, пускай все полетит к черту…
— А я еще зачем-то напомнила ему об этом несчастном ремонте, — журчал голосок Розы (чтоб не привлекать внимания извозчика, она говорила таким тоном, словно вела самый обыденный разговор). — Он подумал, что у нас заговор, может быть, даже подумал, что я хочу обмануть его. И потом, знаешь, я ведь так подурнела, он стыдится меня. Мне бы надо было теперь особенно ухаживать за собой и кокетничать, раз я стала продавщицей…
Пьер прервал ее:
— Довольно, замолчи ради бога!.. Это просто ужасно!..
Она подумала, что ему тяжело все это слышать из жалости к ней. А он мысленно говорил: «За каждое из таких постыдных чувств следовало бы казнить. Должно существовать совсем другое правосудие. Надо наново переделать мир, чтоб такие расчеты стали немыслимы…»