На мгновение он ощутил гнев. Гнев на машину, на себя самого, на весь этот отвратительный мир, в котором нет свободы творческому гению.
— А, ты бастуешь? Хочешь моей гибели?
Голос его странно звучал в затихшем зале. Но в нём не было ни горечи, ни страха. Сознание, что случилось нечто непоправимое, сменялось ликующим ощущением торжества истины.
— Не умеешь лгать! Не умеешь…
Пальцы его прикоснулись к холодной поверхности металла. Это прикосновение словно успокоило смятенную душу. Он покачал головой:
— Что ты понимаешь в жизни, машина? Ты не знаешь ни силы денег, ни страха перед завтрашним днём. Для тебя существует лишь один закон — закон математической логики. Ты честна. Не умеешь лгать. А мы, твои создатели, кривляемся, словно шуты, пресмыкаясь и надеясь…
Рука его гладила машину, которая весь этот год была его единственным другом и советчиком.
— Скажи, что мне делать? Известно ли тебе, что если я исчезну, то на моё место придут другие? Они сделают тебя лгуньей, как и они сами… Будешь ли ты служить им, скажи?
Машина молчала, кротко глядя своим рубиновым глазом. Быть может, в её электронном мозгу пробуждалось сострадание… Быть может, она силилась попять боль своего создателя…
ВЕЛИКОБРИТАНИЯ
ДЖОН БРАННЕР
БУДУЩЕГО У ЭТОГО РЕМЕСЛА НЕТ
— Ни-че-го!
Всe ещё полный оптимизма, Альфьери ждал, но увы, его надежды не оправдывались. Тогда он взял одну из двух своих волшебных палочек (не самую лучшую, а другую, из чёрного дерева со слоновой костью) и стал лупить ею ученика. Да, конечно, в том, что ничего не получалось, молодой Монастикус не виноват, не ведь надо же на ком-нибудь сорвать злость!
Опуская палку на спину юнца, он всё же поглядывал на пентаграмму — вдруг, хоть и с опозданием, но получится — однако пространство между пятью чадящими лампами по-прежнему оставалось пустым. Наконец он сжалился над учеником и позволил ему вырваться.
— Пусть я стану подмастерьем, если в кровь летучих мышей не попало что-то! — пробормотал Альфьери.
Тут он заметил, что Монастикус хнычет как-то не очень искренне, и витавшее над Альфьери облако дурного настроения в мгновение ока превратилось в тёмную грозовую тучу. Едва ли, готовя смесь, мальчишка посмел хоть в чём-нибудь отступить от рецепта — тогда, по совести говоря, было бы не так обидно, но только этот болван и на такое не способен. Прямо беда: его, Альфьери, считают самым умелым магом в этих краях, а он не может даже вызвать хоть какого-нибудь пусть самого захудалого чёрта! Если так будет продолжаться, придётся ему держать ответ перед Монастикусом-старшим. Тогда в лучшем случае, если очень повезёт, он сумеет смыться из города, а в худшем…
От одной мысли о том, что может тогда случиться, у Альфьери похолодела кровь. Надо спровадить мальчишку, и никто не будет знать, что он, Альфьери, пока ещё только ставит опыты, пробует… Да, это выход!
И будет второе преимущество: он тогда может часть вины свалить на старого Гаргрийна. Великолепно изображая внезапно охватившую его ярость, чтобы нагнать страха на юного Монастикуса, ибо тот не только начал обнаруживать неподобающее ученику неверие, но и, как можно было догадаться, доносил обо всех его неудачах отцу, Альфьери бурей пронёсся через комнату, схватил с подставки гусиное перо и обмакнул его в кровь совы. Теперь уже все поймут, что ему не до шуток! Лишь бы никто не сообразил, что во всём виноват он сам и что, главное, сам он это прекрасно понимает.
— начал Альфьери.
— Монастикус! — громко позвал он, свернув пергамент и запечатывая его чёрным воском. — Отправляйся немедля к мастеру Гаргрийну и отдай ему моё письмо, однако привета от меня передавать не нужно. Жди, пока он сам не вернёт тебе деньги. Затем быстрее возвращайся назад, дабы я не отдубасил тебя снова. Поспешай же!