Все дальше удалялась я от Волхонки, где работал А. А., и от Дурновского переулка, где он жил. Это не мешало ему приезжать ко мне почти ежедневно после присутственных часов в институте.
Ну и морозы стояли в том феврале 1956 года: 30, а то и 35 градусов ниже нуля!
Комната моя, уставленная чужой и разнообразной мебелью, была тепла, была просторна. Два высоких окна, выходивших во двор, вечером можно было прикрыть ставнями. Я смотрела на часы, вот-вот появится А. А., и вскоре видела в окно его коренастую фигуру.
Входил, вытирал платком заиндевевшие усы и бороду, мы садились обедать. Иногда с нами обедала Ахматова. То был период ее бездомности: у Ардовых, где она в свои московские приезды останавливалась, жила родственница.
Я с наслаждением слушала беседы Ахматовой и Реформатского (литература, театр, двадцатые годы), сколько они, господи боже мой, знали, и какая я невежда рядом с ними!
А. А. обычно уходил первым, я провожала его в переднюю, возвращалась к Ахматовой. Однажды она сказала: «А ведь так, как говорит Реформатский, не говорит уже больше никто!»
Имела ли она в виду его прекрасное московское произношение? Да, но не только. Реформатский блестяще владел искусством беседы, и тут проявлялась одна из характерных его черт: умение совмещать, казалось бы, несовместимое. Элементы разноплановых языковых стилей — русское просторечие и «иностранщина» (латынь, немецкий, чаще — французский), слова высокие и торжественные, а рядом — шутка, каламбур — сплавлялись в его устах не только свободно, но органично. А еще голос. А еще интонация. В его речи была магия, которую я, привыкнув, скоро перестала замечать.
Вечером я вызывала по телефону такси и провожала Ахматову в тот дружеский дом, где она ночевала.
Это раздражало соседок, мать и дочь, живших за стеной моей комнаты. Комнат в квартире было всего две, а стены старого дома, построенного в начале века, так добротны, так толсты, что ни я соседей не слышала, ни они меня. Дочь работала, днем отсутствовала, мать хлопотала по хозяйству. Она за что-то крепко не любила мою уехавшую хозяйку, все пыталась выведать, сколько с меня «содрали» за комнату, я врала, что нисколько, а просто мы старые друзья, и вот я живу, пока ее тут нет. Мне, конечно, не верили. И часть ненависти была перенесена на меня, на моих посетителей. Кто-то наследил в передней. Кто-то плохо завернул в умывальнике кран… Не было дня, чтобы мне не делали замечаний! Первую книгу романа я к тому времени закончила, продолжала работать для «Крокодила», с осени мои фельетоны-пародии начали появляться на страницах «Литературной газеты». И была я уже принята в члены Литфонда. Трудилась я дома, что тоже, видимо, раздражало моих соседок. Почему это, скажите пожалуйста, человек возраста далеко еще не пенсионного не ходит на работу, как все добрые люди?
Я старалась быть тише воды, ниже травы… Такси для Ахматовой заказывала чуть ли не шепотом; ожидая ответного звонка, от телефона не отходила, хватала трубку, едва он успевал подать голос… Нет, не верю, что это кому-то мешало, кого-то будило — комната соседок в тылу квартиры, моя же — непосредственно против коридорного телефона и рядом с входной дверью, однако на следующее утро мне говорили: «Опять вы вчера вашей старухе машину вызывали, разбудили нас с дочкой!» Я подозревала, что пожилая соседка спать и не думала, из одного только зловредства не ложилась и дверь к себе не закрывала — ждала: вот-вот я пойду к телефону, чем дам возможность еще раз попрекнуть и меня, и «мою старуху». Я могла бы сказать, что время было еще не позднее, около одиннадцати, мне бы возразили, что это — как для кого! Для бездельниц, может, и не позднее, а вот для тех, кто работает, рано встает и рано ложится, — очень даже позднее. Ну, и заодно еще какой-нибудь не так завернутый кран мне припомнили бы… Меня бесило, что Ахматову осмеливались называть «старуха». Но проще было молчать.
«Прости им, Господи, — думала я, стараясь настроить себя на высокий евангельский лад (а что мне оставалось?), — прости! Ибо не ведают,
Был и вот какой случай.