Катерина Ивановна бегает по сцене, одна рука в кармане вязаной кофты, другая (с сигаретой) жестикулирует, показывает, где укрепить Солохину хату, чтобы не шаталась. Всматривается в темный зал: «Наталья! Где вы там? Подите сюда. Прыгайте из печки. Поглядим, будет ли эта чертовка шататься!»
Солоха, прилетевшая на метле, спускалась в трубу своей избы. Таким образом я, игравшая Солоху, появлялась перед публикой в печном отверстии… На зов Катерины Ивановны я шла за кулисы и выпрыгивала на сцену через печку. «Легче! — кричали мне. — Упирайтесь рукой. Миллион раз вам показывала!» Я молча проделывала все снова, прыгала, упираясь рукой, но меня душила обида… Некоторые, между прочим, ушли домой. В том числе Ни́ника. Ни́ника ровно ничем, кроме студии, не занята, спать может сколько хочет и тем не менее ушла. Спросила: «Тёткис! (Так она называла Катерину Ивановну.) Я поеду домой, если вам не нужна, ладно?» От Ни́ники недовольно отмахнулись: «Езжай!» Катерина Ивановна не любит, когда уходят. Считает: если не хотят дождаться конца репетиции, значит, равнодушны, значит, не болеют постановкой. А я вот не равнодушна, я — болею, сижу тут до третьего часа (а вставать мне в полвосьмого!), но этого не ценят, кричат на меня, оскорбляют… И мне вспоминались сердитые слова, вырывающиеся иногда у матери: «Неужели она не понимает, что у всех вас есть тысячи других занятий кроме студии? У тебя уроки. У тебя институт. А тебя держат ночи напролет! Беспредельный эгоизм!»
Я Катерину Ивановну неизменно защищала, хотя позиции мои были шатки… Она и в самом деле забывала, что из всех студийцев лишь Ада и Ни́ника защищены мощными бринеровскими крылами, а остальные в большинстве своем так же бедны и неустроены, как я… Сегодня мне трудно себе представить, каким образом я ухитрялась давать уроки, слушать лекции, сдавать зачеты, сочетая все это с репетициями и ночными предспектакльными бдениями… В минуты гнева мать рисовала мадам Бринер этакой избалованной дамой, этакой богачкой, ни с чем не желающей считаться, все подчиняющей своему капризу… Я знала, что это не так. Студия была не капризом, но спасением Корнаковой. Ее актерский дар и режиссерская выдумка находили какой-то выход, и пусть не было МХАТа ни 1-го, ни 2-го, а всего лишь жалкая сцена провинциального Коммерческого собрания, но и тут зажигались огни рампы, и дышал в темноте зрительный зал, и за кулисами пахло клеевой краской и гримом. Существовать без этого Корнакова не могла.
В те годы я не умела найти слов, чтобы объяснить это матери (да и сама-то понимала смутно!), и не помню уж, чем пыталась защищать Катерину Ивановну. Чаще, думаю, угрюмо отмалчивалась. Пусть бывали минуты, когда я на нее сердилась, роптала и даже мысленно соглашалась с матерью, но вслух этого не говорила. Я могла сердиться на Катерину Ивановну. Могла и пожаловаться на нее, но лишь человеку, который любил бы и понимал ее. Аде Бортновской, например. А матери — ни за что. Ей, умевшей все переживать внутри себя, ничего не выдавая наружу, ей, всегда казавшейся спокойно-холодноватой, был чужд тот человеческий тип, к которому принадлежала Корнакова. А кроме того, мать видела, что я нахожусь под влиянием Катерины Ивановны, сомневалась в благотворности этого влияния и ревновала меня к ней.
…В середине января 1936 года была премьера «Ночи перед Рождеством», затем шли повторные спектакли, а мы уже репетировали новое… На этот раз в нашей постановке участвовала известная в Харбине эстрадная певица Софья Александровна Реджи.
Катерина Ивановна, услыхав певицу, решила непременно использовать ее в студийном спектакле. Реджи была женщиной крупного роста, скорее полной, темноволосой, голос — меццо-сопрано, иногда прорывавшийся в крик. Афиши называли ее репертуар «Песни улицы».
Первая сцена спектакля: Реджи поет «Шумит ночной Марсель в притоне „Трех бродяг“…», а мы, студийцы, изображаем женщин и мужчин, выпивающих в притоне. Входят «в перчатках черных дама, а с нею незнакомец в цилиндре и во фраке…». Появляется апаш. Танцует с дамой танго. Кто-то кого-то закалывает. Тут наши роли были бессловесны. Вторая сцена: тот же кабак, является матрос и обнаруживает среди женщин свою родную сестру — инсценировка мопассановского рассказа «В порту» (в переводе «Франсуаза»)… Тут были роли со словами и без пения Реджи. Третья сцена шла в других декорациях — летний ресторан в саду, за столиками посетители. Сюда являются шарманщик и цыганка. Опять бессловесные роли, снова пение Реджи…