— Иди ты… куда там шел. — Здравый Смысл искренне удивился:
— Ты что же, не собираешься внять моему совету?
— Засунь ты его себе в задницу, — ответил Дурилка и полетел со свистом вниз.
Здравый Смысл еле в сторону отскочить успел. А отскочив, воскликнул:
— Ну я же говорил!
— И я тебе говорил, — попенял ему, с трудом поднявшись, Дурилка Картонный.
— Что ты мне говорил?
— Не мешай, говорил.
— Я не мешал, а пытался тебя образумить.
— Ты что, не видишь, что дерево горит?
И тут Здравый Смысл увидел то, что за радением своим в упор не видел. Что дерево горит.
Дерево действительно горело. Мало того — полыхающий огонь подобрался уже к тому самому месту, где несколько секунд назад сидел Дурилка.
Здравый Смысл сначала остолбенел от таких дел, но быстро в себя пришел.
— Почему же ты, человек странный, раньше-то не спрыгнул?
— Сейчас поймешь, — ответил ему Дурилка и поднял с земли свежеотпиленный сук.
Здравый Смысл, почуяв неладное, взвизгнул и попытался скрыться. Пошел петлять между деревьями. И, надо сказать, достаточно резво. Ну, тут бы, пожалуй, всякий на его месте вот так вот, когда оно — вон оно как.
Долго он бегал, но всё равно был пойман и отделан как мурзилка. Дрыном. Бессмысленно и беспощадно.
И вот после этого случая самоуверенности у Здравого Смысла заметно поубавилось.
И стал он с того самого дня советы раздавать с ба-а-альшой оглядкой. Каждое слово свое тщательно взвешивая. Ибо знал теперь, чем слово однажды может отозваться.
Где-то в районе почек.
Сочинив эту корявенькую притчу, я подумал о второй ее серии, где Дурилка Картонный рыл бы яму Здравому Смыслу и, вопреки здравому смыслу, в эту яму попал бы, конечно, Здравый Смысл. Задом на медвежий кол. Но не стал продолжать. Пора было вылазить. Хотя и не хотелось. Я вообще-то люблю это дело — под душем постоять. Раньше я спросонья всегда ванну принимал (да-да, и чашечку кофе), но как-то совсем недавно, слишком резво встав из воды, потерял сознание и чуть на фиг не убился. После этого решил, что ванна с утра для меня опасна. Теперь — только душ.
Кстати, именно тогда, когда я так неожиданно потерял сознание и чуть не затонул в собственной ванне, случилось у меня необычное видение.
Привиделось мне странное кино, где я был одновременно и водителем, и гаишником: будто я как водитель сидел за рулем огромной фуры, а как гаишник — с радаром в кустах. И получалось так, что я, скатываясь с пригорка, значительно превышал скорость и сам себя на этом ловил.
Но это было не самое удивительное.
Самым цимесом было то, что я как водитель был в действительности не водителем, а философом, притворяющимся водителем. А как гаишник я был на самом деле поэтом, который притворялся, что он гаишник,
И я как водитель, как философ, пропуская километры меж колес, рассуждал о всяком проходном, но, безусловно, главном. О самом главном. Ну, например, о том, что до тех пор, пока иллюзия не осознана как ошибка, она ценна именно тем, что является эквивалентом реальности, но как только иллюзия признана как таковая, она больше таковой не является. Ну и дальше там, естественно, на тот предмет, а чем тогда иллюзия является, когда она больше не реальность. Не иллюзией же иллюзия является, когда она больше не реальность. Это б было слишком просто. Так что было мне над чем за баранкой поразмыслить. Как водителю, как философу.
Вот.
Ну а в то же самое время я как мент, как поэт сочинял, притаившись в засаде, поэму о людях, которые в заповедье, богами забытом, где Природа не знает имен, разрушают разнузданным бытом обветшалые связи времен. И про то еще, что они, эти дети проклятого века, продолжают движение на Зов. Котя и не жалует здесь имярека плеть созвездия Загнанных Псов. Ну и так далее. Так далее. Так далее. И так. И далее.
И во всём этом безумии было какое-то неясное напряжение. Словно должно что-то произойти нехорошее. То ли дальнобойщик мента вот-вот собьет, то ли мент его пристрелит. Очнулся я до развязки, и чем там дело кончилось и сердце успокоилось — осталось для меня загадкой. Надеюсь, всё обошлось и закончилось как обычно — банальной взяткой.
После я не раз размышлял над этой фильмой. Меня поразило то, как они там страдали. Я навсегда запомнил, как мучился поэт, вынужденный быть ментом, и как не менее его мучился философ, ряженный в тогу дальнобойщика. Они не хотели, но отрабатывали свои социальные роли. Отбывали номер и — мучились, мучились, мучились.