— «Он говорил, что освободит нас?» — спрашивает Ламбер. — «Конечно. Он сказал: пятнадцатого июня я буду в Париже, а четырнадцатого июля вы будете танцевать со своими женами». Раздается робкий голос, это голос северянина: «Наверное, он сказал иначе: мы будем танцевать с вашими женами. Мы: мы, фрицы». Ливар с пренебрежением смотрит на него: «А ты при этом присутствовал?» — «Нет, — говорит северянин, — мне так сказали». Ливар ухмыляется, Брюне у него спрашивает: «А ты при этом присутствовал?» — «Естественно, присутствовал! Было это в Агено; у дружков был радиоприемник; когда я к ним зашел, Гитлер только что сказал эту фразу!» Он качает головой и охотно повторяет: «Пятнадцатого июня мы будем в Париже, а четырнадцатого июля вы будете танцевать со своими женами». — «Ага! — повторяют развеселившиеся пленные, — пятнадцатого июня в Париже, а четырнадцатого июля мы будем танцевать». Женщины, танцы. Втянув голову в плечи, запрокинув лица, хлопая ладонями о палаточное полотно, люди танцуют; пол скрипит, вращается и вальсирует под звездами между массивными утесами перекрестка Шатоден. Размякший Гассу наклоняется к Брюне и рассудительно говорит: «Понимаешь, Гитлер ведь не идиот. Скажи, зачем ему миллион пленных в Германии? Зачем ему лишний миллион ртов?» — «Чтобы заставить их работать», — отвечает Брюне. — «Работать? С немецкими рабочими? Представляю себе моральный дух фрицев, если они хотя бы малость поговорят с нами». — «На каком языке?» — «Неважно, на каком, на ломаном французском, на эсперанто: французский рабочий хитрец, человек неуживчивый и недисциплинированный, он бы в два счета научил фрицев уму-разуму, и можешь быть уверен, что Гитлер это понимает. Уж кто-кто, а он не идиот! Это точно! Я, как и Ливар, не люблю этого человека, но я его уважаю, а я так мало о ком могу сказать». Пленные серьезно и одобрительно кивают: «Нужно отдать ему должное: он любит свою страну». — «У этого человека есть идеал. Не наш, конечно, но тем не менее, это достойно уважения». — «Все позиции достойны уважения, лишь бы только они были искренними». — «А что за идеалы у наших депутатов? Набить себе карман, погулять с девками и тому подобное. Они оплачивают свои попойки нашими деньгами. У фрицев не так: ты платишь налоги, но ты знаешь, на что идут твои деньги. Каждый год сборщик налогов посылает тебе извещение: сударь, вы заплатили столько-то, так вот, столько-то пошло на лекарства для больных или столько-то на строительство такого-то участка автострады». — «Он не хотел с нами воевать, — говорит Мулю, — мы сами ему объявили войну». — «Даже не мы, а Даладье, и он даже не посоветовался с депутатами». — «Об этом я и говорю. Значит, ты понимаешь, он не трус; он сказал: раз вы, ребята, меня задираете, пеняйте на себя. В два счета он нам задал трёпку. Ну, хорошо. А теперь? Думаешь, он доволен, заполучив миллион пленных? Послушай, через несколько дней он нам скажет: вы мне мешаете, ребята, возвращайтесь-ка домой. А потом он обернется против русских, и они схватятся между собой. Думаешь, его интересует Франция? Она ему не нужна. Понятное дело, он у нас отберет назад Эльзас — тут вопрос престижа. Только я тебе скажу: плевать нам на эльзасцев; я всегда их не выносил». Ливар беззвучно смеется: у него фатоватый вид «Между нами, — говорит он, — будь у нас свой Гитлер…» — «Эх, дружок! — говорит Гассу. — Гитлер и французские солдаты! Кошмар! Мы были бы сейчас в Константинополе. Потому что, — добавляет он, игриво подмигивая, — французский солдат — лучший в мире, когда им по-настоящему командуют». Брюне думает, что Шнейдеру наверняка стыдно, он не решается на него посмотреть. Он встает, поворачивается спиной к лучшим солдатам в мире, он понимает, что ему тут больше нечего делать; он выходит. На лестничной площадке он колеблется, смотрит на лестницу, которая, извиваясь, углубляется в сумерки: в это время ворота должны быть закрыты. В первый раз он чувствует, что он пленный. Рано или поздно ему придется вернуться в свою тюрьму, лечь на пол рядом с остальными и слушать их бредни. Под ним шумит казарма, крики и пение проникают сквозь перегородки, Сзади скрипит пол, и Брюне живо оборачивается: в темном коридоре, пересекая последние отсветы дня, к нему приближается Шнейдер.