Я не знаю (во всяком случае, не знаю точно), в каком лагере был мой отец и что он там перенес. (Скорее всего, Дахау — священники попадали туда.) Мы знали, что он учился в католической семинарии и схватили его за то, что носил кубанку, — больше ничего он матери не рассказал. (Несколько лет Генрика посещал человек из Новоорлеанской лиги святых покровителей — организации, которая финансировала его иммиграцию, — измерял градус его веры; Лига рассчитывала, что Генрик продолжит духовное образование и станет пастором, чего он вовсе не собирался делать. Визитеры исчезли, когда на горизонте появилась моя мать.) Еще мы знали, что на войне погибла вся его семья и что среди испытаний, которым он подвергся, было жестокое бичевание; у него на спине осталась твердая розовая сетка шрамов. Отец никогда ничего не рассказывал, кроме как, подозревала моя мать, во сне, когда он, бывало, плакал и произносил слова, которые матери, никогда не изучавшей польского, казались отчаянными мольбами. «Как ребенок, упавший в колодец» — так она определила. Нет, оглядываясь на свою жизнь, отец никогда не уходил дальше этой солнечной минуты: горячий бетон Нового Орлеана под ногами; добрая приветственная суета волонтеров, кипящая на пристани; влажный воздух, напичканный резкими и неуместными кряканьями тубы в «Когда святые маршируют»
[16]— песне, которая навсегда останется у него самой любимой. (Он мурлыкал ее, когда брился, мылся в душе, проглядывал «Таймс пикаюн», [17]грыз на диване арахис.) Он считал тот день своим рождением, своим началом, будто все, что произошло раньше, было с ним в темной утробе, из которой он продрался на волю.Вот где Генрик Них выпустил опоссума, как до того выпустил целый ковчег других вредителей. Опоссум понюхал воздух, сделал несколько робких шагов от клетки и, стреканув через бетонку в укромную щель между двумя гигантскими деревянными ящиками, пропал из виду. Это, конечно, и был дар моего отца — пристань, возможность спасения — величайший из даров, какой он только знал, — тот, что получил сам. Он улыбнулся, закурил сигарету, замычал какой-то типично европейский мотив и отнес пустую клетку в грузовик, а Вилла все стояла и смотрела, с таким же напряжением и горячим интересом разглядывая ту темную спасительную щель, какими могла бы удостоить полотно Дега в музее. Да, такого она не ожидала. Сумасшествие нового типа. В тот день она влюбилась, а через три недели уже понесла.
Фу, черт. Отступление-то вышло гораздо длиннее, чем я хотел. Вы еще там? Я — да. В смысле, еще тут. На самой середине потока семейных дагеротипов мне пришлось сменить место, потому что какой-то раздолбай с акустической гитарой решил сыграть толпе, собравшейся у терминала К9, серенаду — инструментальную версию «Пыли на ветру».
[18]И это было бы не такое зло — что мы есть, в конце концов, как не пыль на ветру? — только парень все время путался в аккордах и, вместо того чтобы перескочить, повторял, пока не получалось, как надо. Не припомню, чтобы прежде мне приходилось хоть раз слышать, чтобы гитара