Читаем Дорогие Американские Авиалинии полностью

Не стану изводить вас дальнейшими подробностями моей творческой биографии, которая скучна и мне самому. Просто скажу, что после тридцати я пережил определенный «успех» — благодаря стихам, написанным почти исключительно до тридцати; те дни принесли мне кое-какие радости, дурманящий водоворот почестей, мелких наград и разгульной кутерьмы — помню, как однажды вечером ко мне без предупреждения заявилась парочка смешливых аспиранток с большой бутылкой водки и сборником стихов, который они меня просили подписать, и я подумал: вот оно, я сорвал свой байронический куш, — но все это скоро выдохлось. Одна из тех девчушек без всяких просьб взялась мне подрочить, но делала все так клинически уныло — мне казалось, будто она выдавливает мне прыщ, — что я остановил ее на полдороге, соврав, что у меня болит живот. Она спросила, не газы ли меня мучат, и на том вечер окончательно стух.

Я выдаивал из своей недолгой славы все, что мог, — стипендии, гранты, публичные чтения в колледжах, — но, не в состоянии удержаться на волне (то есть растратив запас юношеских стихотворений), я скоро вышел в тираж. Элиот сказал: «Я видел миг ущерба своего величья» [59]— эх, Том, мне тоже знакомо это зрелище. Не хотелось бы слишком жирно проводить черту или слюняво каяться, но это правда: весь «успех», что у меня был, возрос на лихорадочных рифмах моей юности, на стихах, писанных в пред-Стелловые годы. Пока хоть кто-то успел заметить пламя, осталась уже одна зола. Сколько бы я ни пыжился, мне так больше и не удалось подстроиться под интонацию и характер тех ранних сбивчивых, сальных, волком завывающих стихов. Я был исповедальным поэтом, который больше не хотел исповедоваться. Бывало, когда я выступал перед публикой, мне казалось, я кого-то заменяю — приятель умершего поэта читает его стихи, как Кеннет Кох читал на панихиде по Фрэнку О’Харе его великолепное и трогательное стихотворение о разговоре с Солнцем. [60] «Это произведение великого поэта», — сказал тогда Кох. И когда я выступал, у меня в голове проносились нескромные слова такого же плана: Произведение великого поэта. Какой стыд, что мы его лишились.А через несколько часов на коктейле с профессорами я, синий, отвечал «Пфффрр»в ответ на вопрос, над чем я работаю сейчас. И наконец пришло время, когда на мою программу вечно пьяного поэта велись уже только незадачливые парни-аспиранты, но они всегда легкая добыча. Такие до пяти утра наливали мне в надежде на дилан-томасовскую трагедию [61]— тогда они могли бы воспеть нашу пьянку.

В Польшу я приехал в 1989-м, в те бурные месяцы, когда в Европе рушился «железный занавес». У нас была программа поэтического обмена, на который Алоизий выдвинул меня, и поляки, как это повелось в истории, вытянули короткую спичку: Бенни Форда. Впрочем, нет — к черту. Я что-то слишком распелся. Ни к чему чернить мои польские дни. Я ехал на пять месяцев, но растянул их на год с лишним, и все равно мои воспоминания мешаются и расплываются: благословенные посиделки при свечах далеко, далеко за полночь по пивным погребкам Кракова, «Зубровка» и бесконечные ужасные «Мочне», [62]разговоры об Искусстве с большой буквы со студентами, поэтами, без пяти минут романистами и моим вездесущим другом Гжегожем, бородатым, как Санта-Клаус, безумным краковским скульптором, который имел неудобную привычку работать голышом, — все они заразительно искрили, трещали и взрывались только что освобожденными желаниями. Словом, полночные разговоры об идеях с людьми, для которых слова и идеи имеют значение;с людьми, которые столь долго были в плену у одной, человеколюбивой, но дикой идеи, и именно потому что до этого дня каждый миг их жизни был скован этой дурной идеей, именно поэтому они теперь лихорадочно и повсеместно искали новую — такую, что вытолкнет их из нынешней исторической ямы. В тех погребках я видел задушевные драки и пьяные декларации с ударами по столу, видел, как люди будто бейсбольными карточками обменивались долго таимыми мечтами Ян, поэт, страдавший от «некомпетенции», как он это называл, польского искусства, мечтал, чтобы его строки были как осиный рой и жалили. Молодой студент-философ — кажется, его звали Павлом — мечтал открыть французский ресторан, хотя французской кухни не пробовал нигде, кроме как у Пруста. Гжегож, с другой стороны, мечтал когда-нибудь принести желтую розу к стенам «Дакоты», где застрелили Джона Леннона, и в Нью-Йорке «натянуть негритянку помускулистее».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже