Место, откуда послано было это письмо, называется Брайтельстон. Через двадцать-тридцать лет название это станет первым синонимом словосочетания «морской курорт». То есть и Алушта, и Ялта, и Гагры, и Копакабана, и Сус, и Тель-Авив, на пляже которого, зарыв книжку в песок, я сочиняю эту «запись», назывались раньше Брайтельстон.
ИЗРАИЛЬСКИЙ ДНЕВНИК 2012 ГОДА
Домодедово. Жду посадки в самолет.
Утро серое. Усталость и заторможенность. Аэропортовские процедуры прошел на автомате, без ощущения начинающегося путешествия. И вошел в тот же проход-галерею вдоль магазинов дьюти-фри к сектору для посадки 12 А.
Объявили посадку.
Стронулись с места, но сиденье мое на этот раз, увы, не у окна, и я лишен возможности проживать сюжет взлета в полном объеме. Между окошком и мной проход и еще два кресла с пассажирами, и мне достаются только фрагменты происходящего: клок бетонного пустыря, длинные сигары стоящих самолетов, которые протягиваются в круглой раме по частям, и еще один — уместившийся целиком в овальчике окна-иллюминатора маленький самолет, изящный и стремительный, как застывшее движение; потом — заборы, ангары, поле, буро-зеленая ноябрьская трава, вдали срезанный как косой край леса с белыми штрихами березовых стволов и темно-зеленой хвоей елей.
Серый пыльный свет за окном — или окно пыльное?
Встали наизготовку перед взлетом. Легкая дрожь и гул нарастает. Трогаемся, и я привычно удивляюсь тому, как тяжело набирает скорость самолет, скорость не такую уж большую, и от этого ощущение неповоротливости вот этой многотонной железной махины, внутри которой я и еще сотня пассажиров, закрепленных в ячейках кресел. Мы не летим по земле, как гоночная машина, а просто едем, правда все быстрее и быстрее, тяжело вздрагивая на колдобинах, и вдруг земля чуть наклоняется — мы взлетаем, плавно и медленно. За окном лес, серо-желтый с темными пятнами елей, потом чертеж-рисунок какого-то городка, похожий на материнскую плату в компьютере, и мгла залепляет стекло. Мир исчезает, как будто снаружи на стекло плеснули матовой краски. Но — ненадолго.
Мгла за окном начинает светиться, и свет прибывает так стремительно, что зрачок не успевает съеживаться, и это уже не мгла, а светящийся пар, и его легко, как бы порывом ветра сносит, и мы уже над облаками, которые — белый, чуть взвихренный снежный покров с мутно-серыми туманными оврагами. Самолет качнуло, в окошко опустился ярко-бирюзовый кусок неба. И то, что я вижу сейчас, не имеет ничего общего с серым замусоренным миром внизу; сейчас, как писали в старинной художественной литературе, я — в мире горнем. Чистом. Морозном. С горячим солнечным светом. И в старом теле моем как будто отблеск молодого восторга от предстоящего: от горящего под солнцем моря, которое увижу, горячего песка под локтем, темно-сизого асфальта дороги впереди, по которому буду ехать в Акко или в Ашдод; от нежно-зеленых гор на подъезде к Иерусалиму, от моей кофейни под деревьями-фикусами на тротуарчике улицы Бен Иегуды, от гробмановских картин на стенах, на которые я буду смотреть каждое утро, просыпаясь в его мастерской, и так далее, и так далее.
Переступив через порожек самолета на пластиковое покрытие транспортной трубы-коридора, соединившего застывший самолет с телом аэропорта Бен Гуриона, я вдохнул воздух — и все так: воздух парной, густой, теплый!
Встречал Наум. Устроились в аэропортовском кафе, пили чай. Наум жаловался на зауженность литературного пространства. И вообще, — говорил он, — хочется посидеть с друзьями-коллегами за бутылкой, оттянуться всласть, про литературу поговорить. Но — как-то все не получается. Мало нас тут.
В Тель-Авив въезжали уже в сумерках. Немного посидели у Гробманов на первом этаже. Выпили с Наумом по рюмке, и он засобирался домой.
Разговор с Мишей:
— Да не слава мне нужна — мне бы успеть сделать то, что кроме меня никто не сделает.
— Кто бы жаловался. Ты порядковые номера сделанных работ уже давно метишь четырехзначными цифрами. Выложился полностью.
— Пишут не для самовыражения. Для другого. А у меня, чем дальше, тем больше планов. В семидесятые, когда был в Швейцарии, я позвонил Набокову. Перед этим послал письмо и стихи. Но я знал, что на письма он не отвечает. Поэтому позвонил. Он сказал, что стихи прочитал, и даже назвал стихотворение, которое ему понравилось. И пожаловался, что плохо со временем. Что вынужден торопиться писать, чтобы успеть. И через некоторое очень недолгое время умер. Я, например, знаю: если не напишу про Второй русский авангард, про того же Яковлева, историческая картина будет смазана. Нет, потом, если найдется добросовестный исследователь, который все сложит и проанализирует, картина прояснится. Но и для этого надо писать, надо, чтобы у историков был материал.