И у меня язык не повернулся сказать, что в определенных ситуациях — да, разумеется. Раз. И второе — на самом-то деле вот это акцентированное сочувствие к несчастным арабам, затраханным высокомерными евреями, — это и есть взгляд колонизатора, только просвещенного. Это отношение к израильским арабам как к «братьям нашим меньшим». Именно «меньшим» — это здесь уже на уровне психомоторики. То есть, называя своими словами, высокомерие. И — глубоко сидящее. Но ничего такого не сказал, политкорректность остановила. И к тому ж, они Мишины друзья, его гости, чего я буду взбухать. Ну и вообще, симпатичны мне эти барышни.
— Можно посмотреть, как вы рисуете? — спросил я.
И Зоя дала мне свой альбом. Наброски с натуры, которая их окружает, то есть Миша, Ира, я. Именно наброски, почеркушки художника, но — с неожиданной проработкой, точнее, с ориентацией на некоторую законченность. Летучий набросок как законченный жанр. Эскизность в качестве художественного приема. Некоторые работы были просто хороши. Скажем, три молодых негра, стоящие у барной стойки и задравшие голову к свисающему с потолка телевизору. Гротескно, но это не шарж, — здесь есть эмоциональная объемность, предполагающая существование мира за кадром. И очень выразителен штрих, скупой и нервный, а также насыщенность химических цветов фломастера. Цвета яркие, контрастные, но — ни один не свистит.
— А ваш альбом тоже можно посмотреть? — спросил я у Наташи.
Та послушно протянула свой альбом, и на первом же развороте я увидел великолепный пейзаж городской улицы, с домом, как будто слепленным цветными штрихами фломастера.
— Вот чего не получается, когда пытаешься сделать снимок фасада, а фотоаппарат выравнивает все цвета в одну тональность. Вроде все правильно, но убивается главное — игра оттенков и фактуры.
— Да, — кивнула Наташа так, как будто сама мучилась с фотоаппаратом, — глаз у фотоаппарата тупой.
И силуэты людей в альбоме Наташи тоже выразительные. Даже, может, чуть пожестче, чем у Зои. Но уровень профессионализма тот же.
— Но вообще странно, — сказал я, — что вы две художницы, два разных человека, а рисуете как один.
— Так и должно быть, — сказала Зоя. — Мы — группа.
— Какая?
— «Новый Барбизон».
— Барбизон — это кто?
И девушки терпеливо объяснили мне, что были когда-то во Франции такие вот художники-пейзажисты «барбизонцы», рисовавшие с натуры возле деревни Барбизон.
— Ну, раз вы группа, у вас, наверно, есть своя эстетическая программа?
— Мы пока еще формулируем ее.
— Но ведь хоть что-то про то, что вы делаете, можете сказать?
Первой программу начала объяснять Зоя:
— Художник должен рисовать руками.
— Не ногами то есть, — пояснил мне Миша.
— Ага, — сказал я.
У окна стоял Валера Айзенберг, рассказ которого я прочитал накануне, и в рассказе этом упоминался художник-авангардист, закреплявший лист бумаги на солнце, а на лист этот клавший камни и, дождавшись, когда солнце прожарит лист и чуть изменит цвет бумаги, камни снимавший, и лист с невнятной, но, надо полагать, выразительной композицией выгоревших и нетронутых солнцем кусков бумаги, заправлявший в рамку. Короче, рисовал солнцем. Ну да, теперь понимаю, о чем.
— В израильском современном искусстве, — продолжала Зоя, — мы единственные, кто делает это. Мы восстанавливаем прямую связь между рисунком и реальностью, породившей рисунок.
Дальше уже заговорила Наташа:
— На самом деле, мы — плоть от плоти современного элитного искусства, но мы решились на вот такой жест — ушли от канонов бесфигуративного искусства, замкнутого на самом себе. Мы начали рисовать с натуры. Со стороны, может, и непонятно, что это такой эстетический изыск. Но понимающие искусство люди, — таких, конечно, немного, — это чувствуют. Это тоже элитное искусство, но на определенном, новом этапе.
Аня молчала.
Я спросил, как человек, не вовлеченный в этот изыск, отрефлектирован ли в их творчестве факт включенности того, что они делают, в массовое искусство. Ну, скажем, в эстетику рекламного рисунка. Это ведь во многом похоже, скажем, на стилистику шведской рекламной графики. И в Испании я такое видел. Да и потом, рисунки Матисса и Пикассо тиражируются уже и на майках, и на этикетках парфюма.
Тут, услышав слово «массовое», за девушек вступился Айзенберг:
— Массовое бывает массовое и массовое. И что ты понимаешь под массовым искусством?
— Ну, Уорхолл — это массовое искусство или нет? Ведь делалось как эстетический жест, а стало стилем рекламы.
И тут голос подала, наконец, Аня:
— Да, — сказала она кратко, — у нас эта художественная рефлексия присутствует.
— Ну и ладушки, — сказал я и попытался успокоить Айзенберга, кинувшегося оборонять от меня высокое искусство барышень. — Я, Валера, ничего против не имею. Просто мне сказали, группа, значит, там есть какая-то своя эстетическая программа. Как иначе, если разные люди договариваются работать как один человек. О чем-то ведь они договариваются? Даже если не говорят про это. Вот я и пытаюсь понять, о чем. Я ведь не против.