– Старик мне преподобного напомнил, мощи которого я из гробницы выбросил!
– Какого преподобного? – испуганно съежились мужики. – Выпил ты, Федюшка, лишнего. Муть у тебя в голове пошла!
– Хотите, расскажу? – со смехом спросил Федор.
– Зачем же ты смеешься? – угрюмо заметили ему.
– Это я так. Я, братишки, не смеюсь. Смех этот, братишки, у меня вроде болезни. Итак, слушайте: в Сретенском монастыре вскрыли мы мощи одного святого и выбросили их на улицу…
За перегородкой послышался стон Мавры. Мужики опустили головы и старались не смотреть друг на друга.
– После этого пошли мы в трактир…
У Федора останавливалось дыхание, и лицо перекашивалось судорогами.
– Сколько я пил в трактире – не помню! Чем больше пью, тем на душе страшнее… И все время стоит рядом угодник в черной схиме, и желтые руки тянет ко мне… и шепчет что-то…
– Шепчет? – переспросил один из мужиков помутневшим голосом и тревожно посмотрел в темное окно.
– Я как вскрикнул в трактире! Меня успокаивать стали… После этого я в горячке пролежал больше месяца… И вот теперь, братишки, куда я не пойду, за мною все тень угодника ходит…
– Ты только не смейся, – перебили Федора, – не хорошо ты смеешься!
– Я не смеюсь, братишки! Я же вам сказал, что это у меня вроде болезни!
– Это не снег, а цветы райские осыпаются, – прошептал Никитушка, держа в руках обогретого голубя.
Он склонился над ним и пел однообразно и причитно: «Вы, голуби, вы белые… баю-баюшки-баю…»
Федор цепко прислушивался к заунывному баюканью юродивого, и ухватившись за руку хозяина, опять спросил его:
– Кто это?
– Я же говорю тебе, завьюженный ты человек, что это Никитушка, Божий человек. Погляди-тка, он голубя спать укладывает…
– У него лицо, как у того… и руки тонкие, желтые… его!
– У кого, Федор?
– У преподобного!.. Мощи которого я вскрывал…
Из-за перегородки вышла Мавра и спросила Федора:
– А почто ты это делал? Матушка, что ли, тебя не благословила, али Ангел-хранитель тебя покинул?
– Ты волк! – пробормотал охмелевший мужик, погрозив Федору землистым пальцем.
– Это верно, что я волк; по натуре-то своей я жалостный. Ежели, например, запоют, бывало, монахи панафиду, али акафист, то у меня на глазах слезы, и душа от жалости на части разрывается! Вот и поймите вы меня, братишки!
Мавре хотелось успокоить его, но вместо утешительных слов она подошла к иконе и затеплила лампаду.
Федор смотрел на Божий огонек, и лицо его светлело, и опять он казался березой среди черных угрюмых елей.
Когда все улеглись спать, то Федор подошел к лежащему на скамейке юродивому и поклонился ему до земли. Никитушка приподнялся со своего ложа, обнял его и благословил.
Лесник Гордей
Предвесенним ветреным днем в чайную у большой дороги пришел лесник Гордей, без шапки, в мокрых валенках и дырявом армяке.
Седые волосы взвихрены ветром. Встал у двери. Развел красными обветренными руками и сказал темной чайной, словно в бреду или в опьянении:
– Я говорю ему, тихо так да душевно: почто, сыне мой, душу свою очернил?
– О чем ты, дедушка? – спросили из-за стола.
Лесник обвел испуганными глазами низкий прокопченный потолок, пухлого хозяина Архипа, полки с белыми чайниками, людей в синем табачном дыму и ответил с горькой улыбкой:
– О сыне, Федоре Гордеевиче…
– С города приехал? Ну и слава Богу, тебе, старому, помога. А ты тосковал по нем! – сказал кто-то.
– Приехал… да… приехал, но не тот. Сын мой Федя умер! Умер ласковый монастырский Федя, а явился другой: душою черен, образом угрюм, табашник и сквернослов!
Чайная не слушала Гордея, а он жаловался:
– Говорю я сегодня Федору моему: пойдем, как встарь, в Николину обитель на вынос Плащаницы. Помнишь, как утешно поют там монахи: «Приидите ублажим Иосифа приснопамятнаго», а он мне в ответ: «Не желаю! Один у монахов обман, я лучше на гармошке сыграну…» Ах, братцы, как он пронзил мое сердце этими словами! Не к добру Ласка моя всю ночь выла, не к добру!.. Как все это горестно, братцы! Ждал его. Тосковал. Сапоги сшил ему новые. Утехой, полагал, будет в старости моей, а он… Плащаницу на гармонь, Евандель на цигарки!..
Гордей вышел на середину чайной.
– Прискорбная душа моя, други! Научите, как сына моего образумить?
– Гордей-то, кажись, в разуме замутился! – качнулись чьи-то слова.
– Замутишься! Жил себе как лесной схимник. Лампадочка да Псалтырь, лес да Господь, а тут – на тебе, старый, на утешение: табак да гармошку!
– Архип! – кивнули засыпающему хозяину. – Нельзя ли грамохончиком нас утешить? Наставь пластиночку про Бима и Бома!
Сквозь хриплый жестяной хохот Гордей жаловался прокуренной и хмельной чайной, обводя всех спрашивающими глазами:
– Я его, Федю-то, сызмальства учил читать по святой старинной книге, по благословенным местам водил… Был он тихим, как монашек, а теперь говорит: «Не желаю!» В обители к выносу Плащаницы благовестят, а он на гармонии играет! Сыне мой, почто душу свою очернил? Али я тебя не пестал, али я тебя не берег?
Гордей подошел к хозяину и пытливо спросил его:
– Есть у тебя дети?
– Растут два оболтуса, – лениво буркнул тот, укладывая голову на прилавок.
– Веруют они в Бога и святую Его Книгу?