– Врешь, поди?
– Истинный Христос, ни одной згинки!
Вынули из золы картошку и бережно ели. Старик приговаривал:
– Хороший провиант – картошка!
– Особливо когда она ворованная. Скус тогда в ей особенный!
Шумят ракиты тихо и дремотно. Старик смотрит на Кряжова, и лицо его затуманивается. Задумчиво постучал пальцами по его деревянной культяпке и спросил:
– Не вольготно тебе без ноги-то? Парень ты молодой, дюжий, а вот с культяпкой – пропащий.
– Да, рад бы взметнуться турманом[98]
быстрокрылым, да нет, отец, тю-тю!– Эх, паря[99]
, много за это безлетье народушка сгибло! Не поверишь, Сеня, а я это безлетье давно ожидал!– Как ожидал? – удивился Кряжов, перестав есть.
– Откровение было. Задолго до войны… В канун Ильи-пророка видел я сон. Как будто бы, Сеня, вышел я на крыльцо – хотел поглядеть на зарю, какая, мол, завтра погода будет. И – дивное дело: стоит на земле такая тишь, что даже листочки и травки не колышутся. Насупротив избы моей – Волга. Взглянул на нее, и боязно стало. Стоит она как студень – не текет, не дышит и волной не играет. Взглянул на березы – оторопь взяла – что не живые: ветки опущены и ушки их не трепыхаются. Замерли. На траву поглядел. Господи, и трава-то – что мертвая!.. И вдруг, нерасстанный[100]
ты мой, шум слышу, стра-а-шенный! Где, думаю? Поднял это голову, батюшки! Захолонул весь. Висит в небе, как бы на ниточке, солнце, черное-пречерное, а вокруг его пламень, и тоже черный. Так и полыхает, так и полыхает, как холст на ветру. «Царица Небесная Запрестольная, – думаю, – да ведь это пожар на солнце!..» Тут откуда-то собачонка явись! Взвизгнула и к ногам моим кинулась. Проснулся я и сказал в сердце своем: «Не к добру этот черный пожар!»– Много, дед, крови пролито, – отозвался Кряжов, – особливо своей, русской! Как вспомню нашу гражданскую войну, так сейчас же кровью кругом запахнет! Да, большой грех на свою душу приняли, что пошли брат на брата… Ты вот послушай, что расскажу тебе.
Дело на юге было. Белые отступили. Остановились мы на хуторе. Выпало мне ночью караул нести. Ладно. Стою это я на карауле. И слышу это я среди тишины стон… Тонкий да жалобный… Не чудится ли? Нет. Слова явственно слышу: «Братцы, помогите!..» Пошел я. Гляжу – человек лежит. Свой брат – военный. Раненый. А на плечах погоны золотые… Белый, значит. С лица испитой да хвилый. Совсем вьюноша…
– Кто здесь? – спрашивает.
– Я, говорю, браток… то есть… – хотел я еще что-то сказать ему, не нашелся.
– От своих отстал, браток? – спрашиваю. Поднял я его. Дал водицы из фляжки попить. Рану перевязал. В ногу был ранен.
– Покурить не хочешь ли?
Дрогнул от радости:
– Дай, друг!
Сидим и покуриваем. И забыл я, что около врага-золотопогонника сижу. Увидели бы наши… было бы!..
– Откуда, земляк? – спрашивает меня.
– Тверской, – говорю.
– А я московский.
– В каком полку? – опять спрашивает.
– В красноармейцах я, – отвечаю.
Изумился белый. Испугался до озноба. Руки ко мне протянул – словно оборониться хочет.
– Не бойся, браток, – говорю ему. – Не трону я тебя. Мы ведь братишки. Землячки, одно слово.
Сказал это я и заплакал. Глядя на меня, заплакал и белый. Так плакали, так плакали, что сердцу больно стало.
– Ну, полно, – говорю, – братишка, плакать… А надо тебе отсюда до рассвета убираться – а то увидят. Дай-тесь помогу тебе!..
Взвалил я его на плечи и понес к лесу. Выбрались. Вдали огни горели.
– Белые… ваши там! – говорю ему. – Ползи теперь, браток. Никто тебя не обидит…
На расстанье поцеловались.
– Ишь ты, ласковый какой! – промолвил дед и протянул Кряжову кисет с табаком.
Алтарь затворенный
В глубине большого сибирского леса звонили. Звон ясный, прохладный, как далекое журчание родника. Словно заря с зарею, он сливался с густым шумом апрельского леса, вечерними туманами, лесными озерками талых снегов, с тонким звенящим шелестом предвесенья.
Я затерялся в лесной чаще и пошел навстречу звону. В белом круге тонких берез показался убогий монастырский скит. Вечернее солнце золотило бревенчатый храм. В пролете колокольни седая в черной скуфье голова звонаря.
Я вошел в святые врата обители и сел на скамью. На колокольне отзвонили. Ко мне подошел седой инок.
– Звонарь Антоний, – сказал он и уставно поклонился. – Редко кто заходит в нашу обитель… Видите, каково запустение.
– Много ли у вас братии? – спрашиваю.
– Кроме меня, никого. Все ушли в страну далечу… Кто лесной суровости не выдержал и в мир ушел, а иные смерть мученическую приняли… Года три назад пришли к нам в ночь на Успенов день… Очень били нас. Глумились. Иконы штыками прокалывали… В ту ночь расстреляли они схимника Феоктиста, иеромонаха Григория, иеромонаха Македония, иеродьякона Сергия, послушника Вениамина…
Он посмотрел на близлежащее скитское кладбище.
– Теперь один я здесь! По-прежнему звоню, молитвословлю, в огороде копаюсь, в лес за дровами хожу…
– А не боитесь, что на ваш звон опять придут сюда?
– Пусть приходят, но я устава нашего не преступлю… Однако прискорбно, что много лет, как затворены врата в алтарь Господень и некому совершать Литургию…