…Некоторое время я сидел, размышляя о том, как меняется с возмужанием наше сознание: ведь детьми мы были куда более доверчивы.
Он долго сидел, размышляя о том, что я ему рассказал — а я рассказал
Кейн встал и начал ходить по комнате — привычка, позаимствованная у Россетти, — сжимая при этом револьвер в кармане.
— Одержимость, говоришь? Это отсылает нас на грань разума, не так ли? Хотя, конечно, разум… ну, здесь главенствует не разум, ибо тут мы вступаем в совершенно иную область. И в конце концов, мы — люди, которые воображением зарабатывают себе на жизнь, — должны уметь совершенствоваться на этом пути, разве нет?
Потом он, как будто в такт биению сердца, несколько раз повторил: «О Брэм, о Брэм», пока наконец не вернулся на философскую стезю.
— Я часто размышлял, не является ли жизнь, которую мы проживаем, лишь видимым аспектом некоего несравненно более грандиозного, незримого конфликта. Иначе почему мы то и дело не можем найти объяснения: по какой причине те или иные события происходят так, а не иначе? Это странно. Как же в таком случае можем мы опровергнуть теорию древних — ту самую, на которой греки основывали свою драматургию и которая сводится к следующему: незримые силы добра и зла, действующие в сферах, пребывающих за пределами нашего контроля, затевают между собой войну, побочным результатом чего становятся наши судьбы.
— А может ли человек сделать так, чтобы какие-то из этих сил — неважно какие — открылись бы ему, пусть и случайно?
Я не сказал ничего, потому что сказать мне было решительно нечего.
— Даже наши собственные, не столь уж давние предки, — продолжал Кейн, — усматривали руку дьявола в повседневных делах. Осмелюсь предположить, что они постоянно ощущали присутствие Сатаны, тогда как Бог вел себя не столь… навязчиво. Они ежедневно проклинали одного и воздавали хвалу другому, трижды за день, как это было с моей бабушкой. Для нее мир был полон духов, добрых и злых, служителей Бога и Его Врага, поэтому она бы не удивилась, увидев, как из ее чайника вылетает ангел, или если, повернувшись, обнаружила бы, что за ее столом сидит Архидемон. Почему же они — хоть греки, хоть моя бабушка — имели веру, тогда как мы, Брэм, едва ли к ней способны?
— О, — возразил я, — у меня-то вера есть. И теперь ее больше, чем когда-либо.
— Я так и думал… Демон, говоришь? Змеи, скорпионы и тому подобное? Выступают в качестве знамений, знаков?
Он продолжал молча ходить по комнате. Огонь уже не трещал, и был слышен шум моря. Мы расправились с виски, но, рискну предположить, были трезвы как стеклышко.
— Ты, Брэм, человек не суеверный и не склонный нести по мелочам всякий вздор. Это я знаю давно, поэтому верю всему, что ты говоришь, пусть даже только потому, что говоришь это ты. Более того, я не нахожу никакого оправдания для своего неверия. Вдобавок, если бы кто и подошел для танцев с дьяволом — любым или именно с этим дьяволом, этим воскресшим богом, этим врагом Египта, этим…
— Сетом, — подсказал я.
— Сетом, — повторил Кейн, — что ж, пожалуй, Фрэнсис Тамблти и был бы тем самым человеком.
Кейн умолк. Он обернулся ко мне:
— Ты рассказывал об этом кому-нибудь еще?
— Нет, хотя я подумывал о том, чтобы поговорить с леди Уайльд, поскольку она…
— Да, да, — сказал Кейн, — ты всегда высоко ценил леди Уайльд и ее покойного мужа.
— Да. Сэр Уильям, услышав обо всем этом, не только не испугался и не растерялся бы, но и непременно захотел бы добраться до самой сути… любыми средствами. Я поступлю точно так же. А поскольку Сперанца разделяла, нет, разделяет и скептицизм сэра Уильяма — которого нам, безусловно, недостает, — и его эрудицию, я обращусь к ней. Только те, кто много знает, понимают, что можно узнать больше,
— А Генри? Ты расскажешь об этом Генри?