Лиза, ничуть не смущаясь, вновь повторила свой вопрос, будто разговаривала не с дамой, что вдвое, а то и втрое старше себя, а с несмышленым младенцем, что никак не может понять вещи, хотя простые и понятные, вот только сказанные ему не по возрасту:
– Вот вы говорите, Анастасия Александровна, что «в моем положении» надобно заниматься шитьем, а не чтением, вот я и любопытствую, что это за «положение» такое, что является преградой для всего того, что могут делать девушки моего возраста и статуса? – с этими словами она поставила чашку на стол, и, бросая вызов, открыто посмотрела в глаза графине.
– Ваше положение известно всем, и в первую очередь вам самой, а означает оно не что иное, как невозможность осчастливить мужчину, как и подобает женщине, для чего и создал ее Господь. Вы можете дерзить, юная особа, сколь угодно, однако вам не меньше моего известно, что вы калека, стало быть, и замужество для вас невозможно, – резко ответила графиня, затем встала и со стуком поставила чашку чая на стол, отчего блюдце пронзительно загремело, а чай готов был выплеснуться из чашки.
– И все таки, Анастасия Александровна, я по-прежнему в толк не возьму, отчего мужчина будет счастлив лишь с женщиной без изъян? И, неужто, счастливы лишь те, кто телом совершенен? По моему скромному разумению, кто красив и ладно сложен, отчего то больше других несчастливы, ибо жизнь их заключается лишь в том, чтобы наслаждаться своим телесным обликом, едва ли задумываясь о красоте душевной. И, потом, ежели мужчину отпугнет мой недуг, и он не сможет быть счастлив со мной, только лишь из-за моей инаковости, значит, этот мужчина слаб и малодушен, и слишком полагается на общественное мнение, такой мужчина едва ли будет счастлив даже с первой красавицей Петербурга, так как неизбежно будет прислушиваться и ловить, куда дует ветер людской молвы, а в таком положении, будто флюгер, поворачиваясь, то на север, то на юг, то влево, то вправо, едва ли можно стать счастливым.
Графиня оторопела, отчего рот ее то открывался, то закрывался, не издавая ни звука, как у, выброшенным штормом на берег, рыбы. Не то чтобы смысл сказанного был для нее понятен, но та уверенность и спокойствие с какой Лиза увещевала ее, будто неразумное дитя, ставя себя выше ее, не по возрасту и статусу, а по мудрости жизненной, глубоко оскорбило ее и стало причиной возникшей стойкой ненависти к молодой Арсентьевой. Она могла бы еще стерпеть оскорбление, от какой-нибудь молодой дерзкой и вздорной красавицы, но от калеки, что ниже ее по всем законам людским, как ей казалось, от калеки она не потерпит такого никогда! И давясь от ярости и бессилия, она резко направилась к выходу, но в последний момент обернулась и, задыхаясь, разразилась гневной тирадой:
– В-в-вы, в-в-вы! Да как вы! Да как вы посмели! Вы так разговаривать со мной! – бессвязно выкрикивала графиня. – Я немедленно в письме сообщу об этом барону Арсентьеву. Он вам запретит читать! Такая вопиющая дерзость, могла случиться лишь с девушкой дурного воспитания, и он немедленно должен принять меры! Вас перестанут принимать в приличном обществе! Вас подвергнут остракизму! Вы еще пожалеете об этом! – наконец заключила она и исчезла, оставив за собой лишь запах табака, злости, да ладана.
Будто вложив все силы в этот разговор, Лиза без сил тяжело опустилась в кресло. Ноги как после долгого и изнуряющего бега налились свинцом, так что казалось, будто она не сможет сдвинуться и с места, даже если от этого будет зависеть ее жизнь. Облокотившись о кресло, а голову подперев рукой, Лиза закрыла глаза, пытаясь прийти в себя и усмирить сердце, бьющееся сто ударов в минуту.
Зачем она так сделала? Какой прок был спорить? Разве ж можно изменить человека за одну минуту, если его взгляды и мировоззрение, складывались десятилетиями? Чего добилась она этой дерзостью, кроме того, что теперь ее неминуемо ждут неприятности. Она не испытывала страха перед отцом, но кто знает, даже в самом тихом и вкрадчивом человеке дремлет зверь, теперь то она это точно знала. Кто бы мог подумать, что такая тихая мышка, как она, сможет выступить в открытой борьбе против противника вдвое больше и сильнее себя, забыв о последствиях и пренебрегая инстинктом самосохранения? Как право мы мало знаем себя, и как многое открывается нам о нас самих, когда в нашей жизни происходят те события, о которых, в привычной суете дней, мы и помыслить не могли. Но верила ли она сама в то, что сказала в пылу праведного гнева? Верила ли она сама, что есть, что существует такой мужчина, что взглянет на нее глазами, не замечающими ее физического уродства? Что сможет противостоять и осуждающим взглядам и насмешкам и дурной молве, что ежечасно и ежедневно, устоит перед лавиной осуждения, кто готов к остракизму, коим неминуемо подвергнет их общество, за инаковость.