— А
И в самом деле! Дедуля Библии не доверял и по стандартам Библейского пояса не жил, но Лазарус не сомневался — приведись ему нарушить этот кодекс, Дедуля без жалости застрелит его, защищая честь своего зятя. Впрочем, возможно, старик сперва разок выстрелит в воздух, давая ему возможность сбежать. Но Лазарус не стал бы на это рассчитывать. Что, если ради зятя Дедуля пожелает проявить меткость? Уж Лазарус-то знал, как метко стрелял старик.
Надо забыть, забыть обо всем. Незачем давать Дедуле и отцу повод для пальбы; ему не хотелось даже сердить их. И ты тоже забудь обо всем, сгинь, змей безглазый! Лазарус вспомнил, что отец скоро приедет домой, и попытался представить его себе, но образ расплывался в памяти. Лазарус всегда был ближе к Дедуле Джонсону, чем к отцу, и не только потому, что отец часто уезжал по делам, — просто Дедуля чаще бывал дома днем и охотно проводил время с Вуди.
А другие его дед и бабка? Они жили где-то в Огайо… может быть, в Цинциннати? Не важно, он едва помнил их, так что вряд ли стоило пытаться встретиться. Он завершил все, что намеревался сделать в Канзас-Сити, и если у него есть доля разума, отпущенного Богом деревянной дверной ручке, — пора отправляться. Никаких походов в церковь! Какое там воскресенье! Держись подальше от игорного дома, в понедельник надо продать оставшееся имущество — и в путь! Сесть в «форд» — нет, продать его — и поездом уехать в Сан-Франциско, а там сесть на первый же корабль, отправляющийся на юг. Дедуле и Морин можно послать из Денвера или Сан-Франциско вежливые извинения, сославшись на то, что дела срочно потребовали его отъезда и так далее — но только «Уезжай из города!»[82]
Ведь Лазарус понял, что притяжение это не было односторонним: Дедуля-то, похоже, ни о чем не догадался, а вот Морин все заметила и не возмутилась. Напротив, была обрадована и польщена. Они немедленно настроились на одну частоту, без слов, без взгляда или жеста; одно прикосновение — и ее передатчик ответил ему. Потом, как только представилась возможность, она ответила по-другому: пригласив на обед. Дедуля тут же вмешался, и она немедленно забрала приглашение обратно — но в той манере, которую допускал здешний моральный кодекс. А потом, когда он уже уходил, снова предложила встретиться, но в более приемлемой форме: они имели право увидеться в церкви.
Ну хорошо, что плохого в том, что молодая матрона в 1917 году обрадована и польщена, обнаружив, что мужчина хочет разделить с ней постель? Если ногти его чисты, а дыхание сладко, если он вежлив и почтителен — почему бы нет? Женщина, родившая восемь детей, это вам не нервная девица; она привыкла спать с мужчиной, ощущать его объятия, чувствовать его в своем теле… Лазарус немедленно поставил бы на кон все свое состояние до последнего цента: это занятие Морин нравилось.
Во всех предшествующих жизнях у Лазаруса ни разу не возникло причины усомниться в том, что Морин Смит «верна» мужу в соответствии с самыми строгими нормами Библейского пояса. У него и сейчас не было оснований думать, что она флиртовала с ним. В ее поведении ничего не говорило об этом; вряд ли подобное было возможно. И тем не менее он был твердо уверен, что ее тоже тянуло к нему, как и его к ней; что она точно знала, чем все может кончиться. Он подозревал, что она вполне отдавала себе отчет в том, что их может остановить только свидетель.
(Но когда рядом отец и восемь детей, а в памяти все моральные представления того времени, четко определяющие «пристойное» и «непристойное», вряд ли пояс Ллиты мог действовать более эффективно.)
Так, давай-ка вытащим все на середину комнаты, и пусть кошка хорошенько обнюхает. «Грех»? Сие понятие, как и понятие «любовь», сложно определить. Оно отдает двумя горькими, но весьма различными ароматами. Первое: нарушение племенного табу. Страсть, которой он воспылал, безусловно, была греховной — и племя, в котором он был рожден, считало ее инцестом в первой степени.
Но для Морин это не инцест.
А для него самого? Он знал, что инцест является религиозной концепцией, а не научной; последние двадцать лет вымыли из памяти последние следы, оставленные этим племенным табу. То, что еще оставалось, можно было уподобить привкусу чеснока в хорошем салате. Морин делалась только еще более соблазнительно запретной (если такое возможно!), но его это не пугало. Он не мог
Второе понятие «греха» определить было легче — оно не было затемнено туманными концепциями и религиозными табу: грех — это поступки, противоречащие интересам других людей.
Предположим, он останется здесь и каким-нибудь образом сумеет залучить в постель Морин при полном ее согласии. Будет ли она сожалеть об этом потом? Ведь это же адюльтер. Здесь к такому явлению относились серьезно.