«Спроси меня лет через пятьсот», — сказал Лазарус Лонг.
«Мне нужны деньги на стоматолога», — сказала Вирджиния.
«Прожив столько лет, я знаю окончательные ответы на главные вопросы не больше, чем малышка Пегги Везерел…» — сказал Лазарус Лонг.
«Какого черта? Если у меня нет ответов сейчас, откуда они возьмутся потом?» — сказал Хайнлайн и сел за пишущую машинку. В конце концов, 64 года — вполне подходящий возраст для того, чтобы подвести какие-то итоги.
Новый роман должен был стать тем, что он давным-давно хотел написать, — «социально-философская проза в духе Айн Рэнд», что-то на полпути между фантастическим гетто и мейнстримом. Нечто масштабное, с критическим пересмотром всех сторон жизни, наподобие «Люди как боги» Уэллса или его собственного, так и не опубликованного романа «Для нас, живущих» — разумеется, на новом уровне, с еще более грандиозным размахом социально-этического маятника и умопомрачительными перспективами…
Но из этого ничего не вышло.
Хайнлайн начал с разговора о «главных вопросах», о жизни и смерти, и текст из традиционного романа незаметно превратился в мемуары умирающего Лазаруса Лонга. Пятьсот лет не превратили Лонга в бога или даже полубога, он стал депрессивным, мерзким, вздорным и временами чертовски болтливым старикашкой, его следовало сжечь, чтобы возродить к новой жизни, как птицу Феникс. Лонг действительно дает ответы на вечные вопросы, но пафос не в его характере, и вот уже беседы на смертном одре превращаются в собрание анекдотов, которые естественным образом упаковываются в альманах наподобие «Тысячи и одной ночи».
Возможно, будь это обычный роман обычного писателя-фантаста, ему бы суждено было так и остаться альманахом историй, связанных центральным персонажем. Но амбиции Хайнлайна простирались дальше. Возможно, он чувствовал, что пишет свой Magnum opus, а потому конечный результат должен быть куда сложнее.
Возрождение Лонга, попятное движение от смерти к жизни, ставшее центральной коллизией романа, происходит в нескольких планах — это физическое превращение старика в мужчину (с помощью медицины пятого тысячелетия); это переход от депрессивно-суицидального настроения к позитивному интересу к жизни (с помощью заботливых потомков); это физический возврат к прошлому — к собственному детству, на Старую Землю (с помощью машины времени). Такая многоплановость мысли, цикличность структуры сюжета и сильная неоднородность текстов не хотела укладываться в традиционный роман. А Хайнлайн всегда тяготел к экспериментам — это не слишком заметно по предыдущим вещам, но надо учесть, что он десятки лет бил себя по рукам, не позволяя себе лишнего, с тех пор как начал работать по контрактам с издателями.
Вирджиния рассказывала, что он много думал и экспериментировал с композицией, прежде чем пришел к симфонической форме. Отказ от традиционной формы и концентрическая композиция текста имели множество следствий — таких как отсутствие развития характера, например. Текст как бы нарезан концентрическими кольцами, похожими на электронные орбиты, на границе между ними персонажи скачком переходят из одного состояния в другое. Внешнее кольцо — начало и финал этой истории — содержит смерть главного героя. Центральная часть — ядро этого атома и апофеоз истории — его любовь к Доре. Промежуточные кольца — пограничные состояния между любовью и смертью.
Центральной темой его эпической симфонии стала тема любви. Все прочие «главные вопросы» служили только обрамлением главной темы. Любовь оказалась во главе угла не случайно — за две тысячи лет Лазарус Лонг не нашел ни одной важной причины для жизни, Вселенной и всего прочего, кроме банального «Зигота позволяет гамете произвести новые гаметы» или, иными словами, «делать детей любимой женщине в полном с ней согласии». Хайнлайн исследует эту тему с помощью вариаций — в романе последовательно представлены всевозможные виды чувственной и физической любви во всем спектре отношений от отеческого/материнского чувства, через дружбу и симпатию — к эмпатии и всепоглощающей страсти. Стоит отметить, что Хайнлайн семантически препарирует именно понятие «любовь», но не саму любовь (в противном случае нас ждали бы длинные выкладки об эндорфинах, эстрогене, тестостероне и тому подобном, а не генетические формулы). В своих произведениях он всегда избегал изображать любовь или говорить о любви, ограничиваясь ее проявлениями (за это его обвиняли в объективации женщин, порнографии, сатириазе и тому подобном — потому что видели в его текстах только эту форму проявления любви, игнорируя все остальные, демонстрируя избирательную слепоту), в частных разговорах он неизменно отшучивался и говорил, что не понимает, что это такое, и даже в интимных письмах он, словно трусливый подросток, ужаленный первым чувством, прятался за непристойными шутками. То ли осознавая свою неспособность в прямом описании, то ли из эстетических соображений, он сделал любовь фигурой умолчания и описывал ее лишь косвенно — через преданность, восхваления, чувство долга, физическую близость.