Герой, с его победительным мужским обаянием, имел феноменальный успех у дам — у всех дам; его триумфы были тем бесспорнее, чем бо́льшим «хищником» и «кровопийцем» хотел он себя показать. Автор в своей интимной жизни играл роль не «хищную», а «смирную», и был чаще всего не адресатом любовных посланий, а почтальоном и конфидентом — в мире инфернальных романов ему никогда бы не досталась роль инфернального героя. Ставрогин, согласно замыслу автора, обольщал, околдовывал и порабощал всех, кто имел роковую неосторожность подойти к нему слишком близко; мужчины «Бесов» претерпели в этом смысле ничуть не меньше, чем женщины.
«Ставрогин, для чего я осужден в вас верить во веки веков?.. Разве я не буду целовать следов ваших ног, когда вы уйдете?» — пламенно кричал бесталанный Шатов. «Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин!» — восклицал маниакальный Кириллов. «Вы значили столько в судьбе моей!.. Я же имею теперь великие страхи, и от вас одного только и жду и совета и света», — открывался Ставрогину капитан Лебядкин.
«Ставрогин, вы красавец!.. Я люблю красоту… Я люблю идола! Вы мой идол!.. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк…» — неистовствовал Петруша Верховенский.
«Мы два существа и сошлись в беспредельности… в последний раз в мире». Эти пронзительные слова Шатова с гораздо большим основанием могли бы быть сказаны самим Достоевским: он и герой «безмерной высоты» сходились в беспредельности романического вымысла в первый и последний раз. В этом призрачном диалоге Достоевскому выпадала роль Шатова. «Я не могу вас вырвать из моего сердца!» — твердил Шатов своему кумиру. «Я из сердца взял его», — будто повторял вслед за Шатовым Достоевский.
Так же как и Шатов, познал Достоевский гибельный холод одиночества и тот ужас безнадежности, который охватывает человека, когда ответом на сердечное признание оказывается гримаса высокомерного безразличия. «Мне жаль, что я не могу вас любить, Шатов», — холодно говорил Шатову Николай Всеволодович, не церемонясь с учеником («Шатова он околдовал и с презрением бросает», — стояло в черновиках). «Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся… К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу», — восторгался Ставрогиным Петр Степанович.
Никогда не имел Достоевский аристократического блеска и великолепия манер, никогда не мог усвоить безмятежное спокойствие и невозмутимость тона. Он писал длинные просительные письма, которых стыдился; он вынужден был излагать свои частные обстоятельства с унизительными мелкими подробностями, был мнителен и недоверчив, мучился невыдержкой тона не только на бумаге, но и на людях. Он появлялся в гостиных, сгорбившись, мрачно поглядывая вокруг и сухо раскланиваясь. По словам литературных знакомцев, он не был создан для «света». Он не знал тонкостей салонного обращения — этой холодной вежливости и любезной привычки смотреть через плечо, которые новичка могли довести до обморока. Формальный вопрос о здоровье, заданный Достоевскому в «свете», мог так оскорбить его, что он замыкался в глухом молчании на весь вечер. Многие запомнили его болезненным, раздражительным, нервным и крайне обидчивым. Его растрепанные нервы, его странности были притчей во языцех.
Но с каким любовным тщанием, с каким вдохновением придумывал он светский почерк Ставрогина, когда тот играл роль завсегдатая гостиных! Писатель сочинял легкие, как дым, диалоги в «светском» ключе — в них его
Мемуаристы обычно вспоминали скромную обстановку комнат, которые снимал Достоевский: простые письменные столы, какие стоят в казенных присутствиях, старые кресла без мягких сидений, рыночные диваны, жесткие стулья; посетители заставали писателя дома в неизменном потертом пальто из черного сукна — оно служило ему домашней одеждой много лет подряд. «Пошлого в нем нет, но он мещанин. Да, мещанин. Не дворянин, не семинарист, не купец, не человек случайный, вроде художника или ученого, а именно мещанин. И вот этот мещанин — глубочайший мыслитель и гениальный писатель»8
, — замечала в 1880 году Штакеншнейдер.Сойдясь со своим героем в метафизическом пространстве, на границе романического вымысла и собственной жизни, Достоевский будто бросал ему вызов: кто ты и кто я? Я — бедный, изнуренный работой, тщедушный, некрасивый пожилой «мещанишко», с грубым и простым лицом, измученный нездоровьем и дурным бытом. Ты? Тебя я вижу бесконечно сияющим, обольстительным красавцем; я придумал тебя, дав все лучшее, достойное беспредельного восхищения. Сотворив тебя таким, я дал тебе шанс, какого никогда не было у меня. Что ты сделаешь с ним и с собой?