Будь он богач, аристократ, о, он бы просто обошелся и без чаю и даже, пожалуй, без новых сапог; но ему, сыну лекаря, наделенному душою Шиллера... Ему без чаю невозможно: потому что не для себя ведь чай пьешь-то, а для других, чтобы те, выпрыски знатных родов, с фамильными бриллиантами в перстнях, и помыслить не могли, будто он, Достоевский, не имеет средств даже на чай...
Тяжело в этом мире уязвленной бедностью шиллеровской душе юного мечтателя. Приходят минуты уныния, безысходности. «Брат, — жалуется он, — грустно жить без надежды... Смотрю вперед, и будущее меня ужасает... Те мысли, которые лучами своими зажигали душу и сердце, ныне лишились пламени и теплоты; или сердце мое очерствело, или... Дальше говорить ужасаюсь... Мне страшно сказать, ежели все прошлое было один золотой сон, кудрявые грезы...»
А тут еще вдобавок прослыл «чудаком», «дурачком» и даже «идиотиком» — не то чтобы вслух и не то чтобы кто сомневался в его умственных достоинствах, но будто не от мира сего. «Задумчивый, скорее угрюмый, можно сказать, замкнутый... никогда нельзя было видеть его праздным и веселым. Любимым местом его занятий была амбразура окна в угловой (так называемой круглой каморы) спальне роты, выходящей на Фонтанку... — вспоминает А. Савельев. — Бывало, в глубокую ночь можно было заметить Федора Михайловича у столика, сидящего за работою. Набросив на себя одеяло сверх белья, он, казалось, не замечал, что от окна, где он сидел, сильно дуло... Нередко на замечания мои, что здоровее вставать ранее и заниматься в платье, Федор Михайлович любезно соглашался, складывал свои тетради и, по-видимому, ложился спать; но проходило немного времени, его можно было видеть опять в том же наряде, у того же столика сидящим за его работою».
Подобные странности Достоевского обращали на себя внимание, вызывали любопытство к нему: то он после лекций по закону божию пристает к священнику Полуэктову с вопросами, от которых у бедного батюшки брови то резко вздымаются, то наползают на глаза, — ну и прозвали Федора «монахом Фотием», видимо, в честь только что усопшего архимандрита, о котором в высших кругах говорили как о «смиреннике», «не от мира сего» человеке. А то и вовсе: назначили ординарцем к великому князю Михаилу Павловичу, брату императора Николая Павловича, а Достоевский, представляясь, умудрился назвать его императорское высочество «вашим превосходительством», словно какого-нибудь обыкновенного генерала...
— Присылают же таких дураков! — искренне возмутился великий князь и распек, как положено, и неудавшегося ординарца, и его начальство.
Однако «чудака» полюбили и товарищи, и даже начальство: в его серьезности, самостоятельности мнений и решительности поведения было нечто не просто привлекательное, но и такое, с чем невозможно было не считаться. К его мнению стали прислушиваться, а потом и обращаться к нему за советами. Вскоре Достоевский стал уже серьезным авторитетом для наиболее думающей части своих сотоварищей. «Я, — признавался в своих воспоминаниях Д. Григорович, — не ограничился привязанностью к Достоевскому, но совершенно подчинился его влиянию. Оно, надо сказать, было для меня в то время в высокой степени благотворно. Достоевский во всех отношениях был выше меня по развитости; его начитанность изумляла меня...» Воспитанник старшего класса Иван Бережецкий «слушался его и повиновался ему, как преданный ученик учителю»; Алексей Бекетов, брат будущих ученых-естественников, художник Константин Трутовский, написавший первый портрет Достоевского, — вот небольшой, но тесный круг друзей, сплотившихся вокруг Федора Михайловича.
Телесные наказания в Инженерном училище были запрещены (чем особенно гордились его питомцы перед воспитанниками других военно-учебных заведений), тем оскорбительнее воспринималось возведенное в обычай обращение старших кондукторов с младшими — «рябцами». Достоевский, не отличавшийся особой силой или решительностью и уменьем кулачного бойца, как, например, будущий герой Шипки Федор Радецкий, тем не менее приобрел среди сотоварищей такой авторитет, что нередко одного его появления бывало достаточно для того, чтобы прекратить насилия и издевательства сильных над слабыми.
По воспоминаниям Григоровича, треть всего состава учащихся были немцы (немцы составляли и б