Читаем Достоевский полностью

Шел второй день пасхи. По случаю праздника каторга гуляла: чуть не все были пьяны, хотя начальство следило за этим в три глаза, «ругательства, ссоры начинались поминутно во всех углах. Безобразные, гадкие песни, майданы с картежной игрой под нарами, несколько уже избитых до полусмерти каторжных, за особое буйство, собственным судом товарищей, и прикрытых на нарах тулупами, пока оживут и очнутся; несколько раз уже обнажавшиеся ножи — все это в два дня праздника до болезни истерзало меня, — вспоминал через много лет Достоевский. — Да и никогда не мог я вынести без отвращения пьяного народного разгула, а тут, в этом месте, особенно... Наконец в сердце моем загорелась злоба... когда шесть человек здоровых мужиков бросились все разом на пьяного татарина Газина усмирять его и стали его бить; били они его нелепо, верблюда можно было убить такими побоями; но знали, что этого Геркулеса трудно убить, а потому били его без опаски...» Достоевский выбежал из казармы в состоянии, когда — останься, нужно что-то делать, а что делать? Что он может изменить? Разве хоть какое и чье бы то ни было слово способно пробудить в этих диких животных даже малый проблеск человечности? Да и прибьют походя, даже нехотя, как нашкодившего котенка... Выскочил с ясным ощущением — сейчас, вот сейчас это свершится: он ясно сознавал, что сходит с ума.

На него пахнуло запахом весеннего дня, ослепило синевой пронизанного солнцем неба, а его душила злоба от собственного бессилия.

Навстречу попался Александр Мирецкий, отбывавший в каторге уже четвертый год из десяти назначенных ему «за участие в заговоре, за произведение в Царстве Польском бунта». Перед отсылкой в Сибирь ему пришлось пройти через 500 шпицрутенов, потому что он не был дворянином, и в остроге ему доставалось от плац-майора поболее других. «Ты мужик — тебя бить можно», — говаривал острожный «царь и бог», назначая его чуть не в постоянные парашники. Среди около двухсот пятидесяти заключенных в Омской крепости уголовников в это время пребывало шесть политических: кроме Достоевского и Дурова, еще четверо поляков, которые всегда держались вместе, в холодном отчуждении от всего остального сброда; только с осужденными «петрашевцами» вступали в споры, считали как политических за равных себе. Наиболее близко Достоевский сошелся с Александром Мирецким, «никогда с ним не ссорился, уважал его... Это была натура сильная и в высшей степени благородная».

Мирецкий, встретившийся вдруг Достоевскому, судя по всему, был в таком же крайнем состоянии возбуждения. Но возбуждения холодного: он мрачно взглянул на Достоевского и, тоже поняв его состояние, проскрежетал вполголоса по-французски: «Ненавижу этих бандитов». Глаза его холодно сверкнули, губы тряслись. Он прошел мимо.

И вдруг будто что-то ударило, прожгло Достоевского. Прожгло и оскорбило что-то самое дорогое, сокровенное, спрятанное даже от себя. Что? Он еще не мог понять, но чувство это не проходило, требовало ответа, а ответа не было у него, и он сам не заметил, как снова оказался в угарной казарме. Газин уже лежал без всяких признаков жизни на нарах, прикрытый чьим-то тулупом. Достоевский молча пробрался в свой угол, против окна за железной решеткой, лег на спину и притворился спящим — к спящему не принято приставать, но можно лежать и думать. В ушах неотвязно звучала, повторяясь, как удары плети, холодная французская фраза. Понемногу он забылся, нахлынуло давнее: Даровое, рощицы, овраги, поле и мужик одиноко пашет, и лошадь идет трудно, а воздух полон запахами пашни и березняка. И вдруг: «Волк бежит!» — по его спине даже сейчас побежали мурашки, так явственно, так физически ощутимо и зримо ворвалось вдруг то, забытое, — сколько ж ему тогда? — лет девять было, — давно прошедшее и вдруг внезапно ожившее в нем ощущение: он бросился не помня себя к мужику — он знал его и сейчас вспомнил даже имя его — Марей. Мужик протянул руку к вдруг погладил маленького Федю по щеке:

— Ишь ведь испужался... Полно, родный... Христос с тобой, окстись. — У него и сейчас дрожали, как тогда, губы, и он будто даже ощутил на них то давнее тихое прикосновение его толстого с черным, в земле, пальца.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Газзаев
Газзаев

Имя Валерия Газзаева хорошо известно миллионам любителей футбола. Завершив карьеру футболиста, талантливый нападающий середины семидесятых — восьмидесятых годов связал свою дальнейшую жизнь с одной из самых трудных спортивных профессий, стал футбольным тренером. Беззаветно преданный своему делу, он смог добиться выдающихся успехов и получил широкое признание не только в нашей стране, но и за рубежом.Жизненный путь, который прошел герой книги Анатолия Житнухина, отмечен не только спортивными победами, но и горечью тяжелых поражений, драматическими поворотами в судьбе. Он предстает перед читателем как яркая и неординарная личность, как человек, верный и надежный в жизни, способный до конца отстаивать свои цели и принципы.Книга рассчитана на широкий круг читателей.

Анатолий Житнухин , Анатолий Петрович Житнухин

Биографии и Мемуары / Документальное
Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование

Жизнь Михаила Пришвина, нерадивого и дерзкого ученика, изгнанного из елецкой гимназии по докладу его учителя В.В. Розанова, неуверенного в себе юноши, марксиста, угодившего в тюрьму за революционные взгляды, студента Лейпцигского университета, писателя-натуралиста и исследователя сектантства, заслужившего снисходительное внимание З.Н. Гиппиус, Д.С. Мережковского и А.А. Блока, деревенского жителя, сказавшего немало горьких слов о русской деревне и мужиках, наконец, обласканного властями орденоносца, столь же интересна и многокрасочна, сколь глубоки и многозначны его мысли о ней. Писатель посвятил свою жизнь поискам счастья, он и книги свои писал о счастье — и жизнь его не обманула.Это первая подробная биография Пришвина, написанная писателем и литературоведом Алексеем Варламовым. Автор показывает своего героя во всей сложности его характера и судьбы, снимая хрестоматийный глянец с удивительной жизни одного из крупнейших русских мыслителей XX века.

Алексей Николаевич Варламов

Биографии и Мемуары / Документальное
Валентин Серов
Валентин Серов

Широкое привлечение редких архивных документов, уникальной семейной переписки Серовых, редко цитируемых воспоминаний современников художника позволило автору создать жизнеописание одного из ярчайших мастеров Серебряного века Валентина Александровича Серова. Ученик Репина и Чистякова, Серов прославился как непревзойденный мастер глубоко психологического портрета. В своем творчестве Серов отразил и внешний блеск рубежа XIX–XX веков и нараставшие в то время социальные коллизии, приведшие страну на край пропасти. Художник создал замечательную портретную галерею всемирно известных современников – Шаляпина, Римского-Корсакова, Чехова, Дягилева, Ермоловой, Станиславского, передав таким образом их мощные творческие импульсы в грядущий век.

Аркадий Иванович Кудря , Вера Алексеевна Смирнова-Ракитина , Екатерина Михайловна Алленова , Игорь Эммануилович Грабарь , Марк Исаевич Копшицер

Биографии и Мемуары / Живопись, альбомы, иллюстрированные каталоги / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное

Похожие книги

Девочка из прошлого
Девочка из прошлого

– Папа! – слышу детский крик и оборачиваюсь.Девочка лет пяти несется ко мне.– Папочка! Наконец-то я тебя нашла, – подлетает и обнимает мои ноги.– Ты ошиблась, малышка. Я не твой папа, – присаживаюсь на корточки и поправляю съехавшую на бок шапку.– Мой-мой, я точно знаю, – порывисто обнимает меня за шею.– Как тебя зовут?– Анна Иванна. – Надо же, отчество угадала, только вот детей у меня нет, да и залетов не припоминаю. Дети – мое табу.– А маму как зовут?Вытаскивает помятую фотографию и протягивает мне.– Вот моя мама – Виктолия.Забираю снимок и смотрю на счастливые лица, запечатленные на нем. Я и Вика. Сердце срывается в бешеный галоп. Не может быть...

Адалинда Морриган , Аля Драгам , Брайан Макгиллоуэй , Сергей Гулевитский , Слава Доронина

Детективы / Биографии и Мемуары / Современные любовные романы / Классические детективы / Романы