Льгот и послаблений дворянину никаких не делалось. Он носил те же кандалы, как и обыкновенные каторжники, ел ту же пищу, ходил в том же костюме и делал ту же работу. Но ему, конечно, все это было вдесятеро тяжелее, чем другим. Как человек интеллигентный, он чувствовал ежеминутно такие лишения, которых не приходилось испытывать ни одному из его сотоварищей. Пришлось оставить привычку читать, так как книг в каторге читать не полагалось, допускали только Евангелие и библию, которую, кстати сказать, у него украли. Если грубое обращение вызывало тогда протест даже со стороны обыкновенных преступников, бывших крепостных, то легко себе представить, каково было переносить ту же самую грубость человеку культурному. Как бы там ни говорили, каторжная жизнь была тяжелая, мрачная…
Дуров угас в остроге: «вошел он в острог молодой, красивый, добрый, а вышел полуразрушенный, седой, без ног, с одышкой». Выносить эту жизнь становилось иногда совсем не под силу. Тогда уходили обыкновенно в лазарет, где доктора были такие хорошие, ласковые. Материальные неудобства и всяческие стеснения были и здесь те же самые, но «принудительность» жизни по известной программе чувствовалась меньше. Можно было полежать вволю, хотя и на скверной койке и в невозможном больничном халате, спать, не слушая барабана, не ходить на работу.
Незаметно, однако, подошли мы к труднейшему вопросу о влиянии каторги на характер и миросозерцание Достоевского. По этому поводу говорят различно; сам Достоевский то проклинал эту жизнь, то как будто благословлял ее. О. Миллер полагает, что жизнь на каторге была «уроком народной правды для Достоевского». Майков решительно утверждает, что каторга была полезна. Ястжемский думает, что она развила литературный талант. Мнения самого Достоевского противоречат одно другому. Н. К. Михайловский приписывает каторге влияние безусловно вредное, чисто отрицательное.
Вопрос, как кажется, неразрешим. Отвечать на него a priori[9] нельзя, так как на разных людей каторга несомненно производит разное впечатление. Одних она может доконать совершенно, как, например, Дурова, других озлобить, как Петрашевского, третьих смирить. Последнее выпало, по-видимому, на долю Достоевского. Он смирился до самой глубины своего миросозерцания, но опять-таки нельзя утверждать, чтобы оно стало совсем другим после каторги. Мистические идеи бродили в нем и раньше, уважением к христианству он был проникнут и до каторги. Сам темперамент его, как увидим ниже, остался в сущности тем же неровным, истеричным, склонным к меланхолии. Правда, Достоевский в письмах из Семипалатинска утверждает, что он стал совершенно другим и меланхолия исчезла без следа. Но все это было в самом начале, после выхода из острога, когда меланхолия действительно неуместна. Потом Достоевский говорил, что на каторге он сошелся и братски соединился с народом, но тут же прибавляет, что ему трудно было бы рассказать историю перерождения его убеждений. «Да и произошло-то это перерождение постепенно, после долгого времени».