«Меня покарала десница царя, но я лобызаю эту десницу», – с восторженной экзальтацией произносит узник среди ночи, окруженный спящими товарищами. Засыпает – и приходит в себя через четверть века на руках Победоносцева; и тот повторяет ему слова Дубельта, который, в свою очередь, цитирует Порфирия Петровича: «Вы от нас никуда не уйдете. Психологически не уйдете». То, что Алеша Карамазов в продолжении «Братьев Карамазовых» будет, как обещает писатель, революционером и цареубийцей, Победоносцева не убеждает.
Последний кадр: обложка романа «Бесы» – материальный символ измены Достоевского своей революционной молодости.
Критика в свое время писала о достижениях картины – о прекрасной игре Н. Хмелева, о портретном сходстве героя и исполнителя, об авангардной операторской работе (особенно восхищались сценой бани каторжников в кандалах), о том, что зрительный образ обострил содержание звука, а звук дал кинематографу развертывать зрелище не вширь, а вглубь. Но чего стоят технические достижения кинематографа в овладении звуком, в постановке массовых сцен, когда биографический образ искажен в угоду политического замысла.
В одной из копий «Мертвого дома», показанной в программе XXXIII Московского международного кинофестиваля, но в Интернете труднодоступной, зрителю предлагалось увидеть и осознать выступление литературоведа-марксиста, профессора МГУ Петра Семеновича Когана (1872–1932), который растолковывал, кем на самом деле был Федор Достоевский. Выступление должно было укрепить концепцию фильма: дескать, вращаясь в среде разночинцев, молодой писатель сочувствовал народу, написал роман «Бедные люди» и другие правильные произведения, увлекся социалистическим учением Белинского, но, претерпев гонения и каторгу, испугался несчастий и предал дело революции, а затем банально клюнул на лесть царедворцев и житейские блага.
Концепция измены пронизывает картину: великим писателя можно считать только того, кто радеет за революцию. Достоевский же, отказавшись от идей социализма, был морально подорван, психически сломлен и перестал быть великим писателем. Начав служить царю, он превратился в мракобеса, убеждал профессор Коган вместе с фильмом. В заключительном слове профессор уверял, что среди могил героев-мучеников за освобождение человечества могилы предателя народных интересов Достоевского нет.
Авторов картины нисколько не волновала правда: как раз своими поздними романами Достоевский завоевал мировую известность.
Таким оказался первый звуковой советский биографический фильм о Достоевском, снятый в духе времени, всецело подчиненный политической конъюнктуре, озабоченный тем, чтобы дореволюционное прошлое России было показано как сплошная дикость и гнусность, чтобы автор романа «Бесы», осознавший пагубность грядущих революций, выглядел на экране психически сломленным, потерпевшим крах и катастрофу всей своей жизни.
Картина, имевшая в советском прокате подзаголовок (или второе название) «Тюрьма народов», едва прикоснувшись к образу Достоевского-писателя, закрыла его, как казалось, навсегда. Точной рифмой ей стали, повторюсь, выступления М. Горького и В. Шкловского на Первом съезде Союза советских писателей в 1934 году
Закрепить концепцию «правильного» Достоевского, увлеченного социалистическим учением, была призвана и первая звуковая картина по мотивам повестей «Неточка Незванова» и «Белые ночи» режиссеров Григория Рошаля и Веры Строевой «Петербургская ночь», снятая вскоре после «Мертвого дома» (1934)30
.Прием экранизаций «по мотивам», часто освобождающий создателей картин от какой бы то ни было ответственности перед литературным первоисточником, был применен и здесь – обе повести в их экранном воплощении, слепленные в едином сюжете, изменились радикально. Назову основную тенденцию трансформаций. Одаренный скрипач Ефимов, отчим Неточки Незвановой, высокомерен и груб, живет за счет несчастной жены, которую тиранит, полагая, что «злодейка» загубила его талант. Не обладая ни терпением, ни мужеством, редко прикасаясь к инструменту, он «впадает во все пороки» – пьянствует, лжет, упрямо жаждет славы и признания, которые должны слететь на него в виде чуда. Ефимов теряет «главный художественный инстинкт, то есть любовь к искусству, единственно потому, что оно искусство» (2: 175).