Толстая жена станционного смотрителя очень обрадовалась, увидев, что меня поймали; она сказала Щекотихину, что ждала с минуты на минуту солдат, за которыми было послано в ближайший полк и советовала ему на будущее время требовать часовых всякий раз, когда он будет останавливаться для ночлега. Одна из ее лошадей, взятая в погоню за мною, почти околевала от усталости, за что она начала осыпать меня бранью. В другое время я бы обиделся, но теперь оставался совершенно равнодушным; я не замечал этого, подобно тому, как человек, подвергнутый сильной пытке, не чувствует, как его кусает муха. Я насмешливо улыбнулся, чем раздражил ее еще более; я полагаю, что, истощив все свои бранные слова, она стала бы колотить меня, если бы Щекотихин не воспрепятствовал ей в этом. Впрочем, крики ее привлекли много народа; скоро в комнате столпилось человек тридцать мужчин, которые слушали разинув рты и наполняли комнату смрадным запахом. Щекотихин прогнал их и просил жену станционного смотрителя оставить его наедине со мною. Я был совершенно изумлен этим, но нисколько не испугался: я чувствовал в себе решимость, внушаемую нам отчаянием.
Когда мы очутились одни, Щекотихин очень вежливо сказал мне:
— Надеюсь, вы не будете бранить меня за то, что я приму теперь некоторые меры строгости.
При этих словах мне пришли на ум цепи, и я, совершенно растерявшись, схватился за мои ножницы, чтобы вонзить их в грудь, но дальнейшими словами своими Щекотихин меня успокоил. Я имел при себе, как сказал выше, маленький черный ящичек, в котором находились мелкие вещи; он потребовал ключ от этого ящичка, чтобы положить туда все находившиеся при мне деньги, обещая, впрочем, выдавать их мне по мере надобности.
Я повиновался беспрекословно. Я уже привык выворачивать все свои карманы; ключи, деньги, ножницы, карандаш, куски бумаги, все, что имел я при себе, даже мои часы, отдал я ему без всяких возражений. Щекотихин удостоил сам сунуть руки свои в мои карманы, чтобы удостовериться, что я действительно отдал все, что имел; после этого он запер ящик.
Мы переменили экипаж, снова сели в мою карету и немедленно уехали. Я не стану описывать, в каком настроении духа находился я дорогою; достаточно сказать, что я не мог ни есть, ни пить, и если я в это время не лишился рассудка, то единственно благодаря тряскости кареты. Всякий раз, когда перепрягали лошадей, со мною делалось головокружение; я был доволен, когда мы трогались далее, и радовался твердой и неровной дороге или каменной мостовой. В течение первых четырех дней нашего путешествия я не вымолвил трех слов и отказывался от всего, что мне предлагали. Дикими, неподвижными глазами смотрел я на местность, по которой проезжали, и ничего не видел. Я не ощущал ни ветра, ни дождя, я дошел до того, что не мог сам сесть в карету; необходимо было, чтобы мне помогали в этом. Если случайно мне попадалось зеркало, я пугался собственной наружности. Щекотихин, казалось, беспокоился о положении моего здоровья; это происходило у него, разумеется, не от сострадания, но от опасения, что он не доставит меня по назначению; это могло быть вменено ему в преступление. Он делал все, что мог, для моего успокоения; он и курьер изображали мне Тобольск прелестнейшим городом в мире, а пребывание в нем — очень веселым и приятным. Курьер захваливал этот город исключительно по причине дешевизны и доброкачественности съестных припасов.
— Какая там рыба, — говорил он мне, — какая рыба! прелесть, десять копеек лучшая стерлядь, за которую любители в Петербурге платят до десяти рублей; а что за осетрина! чудо; говядина, хлеб, водка — всего много и почти даром.
Щекотихин сообщал подробности более занимательные для меня.
— Как только мы приедем туда, — говорил он, — вы будете свободны, совершенно свободны; вам позволят ходить, ездить, делать все, что угодно; вы можете охотиться, осматривать окрестности, заводить знакомства; вам будет позволено написать императору, вашей жене, друзьям; вам позволят держать прислугу и выписать себе все, что угодно; словом, вы будете жить совершенно как вам угодно; в Тобольске есть очень хороший театр и бывают часто балы, маскарады.
При слове театр я невольно улыбнулся; я спросил его, может ли он ручаться, что переписку мою не станут перехватывать; он дал мне в этом честное слово; такое уверение с его стороны оживило во мне надежду. Но, думал я, останусь ли я в Тобольске? Государь, который посылает в Тобольск, может отправить меня и далее в Иркутск, находящийся в трех тысячах верстах от Тобольска. Стараясь отыскать действительные причины моего ареста, я припомнил, что лет десять тому назад, когда появилась моя пьеса «Граф Бениовский», императрица Екатерина II приказала губернатору Риги спросить меня секретно, не объявляя данного ею приказания, с каким намерением написал я эту пьесу. Я разумеется ответил, что история графа Бениовского показалась мне хорошим драматическим сюжетом и что уже ранее меня некто г. Вульпиус писал на эту же тему. Императрица удовольствовалась таким ответом и дело этим кончилось.