Можно было заметить, что он человек небогатый, но несмотря на это он и жена его угощали нас с таким радушием и предлагали нам все, что только имели, с такою ласкою, что я всегда буду помнить этих прекрасных людей. Если бы я обладал даже десятью желудками, они все были бы довольны и сыты здесь. Аппетит мой, впрочем, был также не мал; этим я был обязан в особенности почтовым станциям в Казанской губернии. Черемисы и вотяки, которые их содержат, народ грязный и грубый, не знающий гостеприимства; у них ничего нельзя найти; в избе их нельзя даже сесть; это какие-то свиные хлевы. Но несмотря на весь мой аппетит, если бы я был Санхо-Панхо[1]
, я никогда не мог бы съесть все то, что предлагали мне Естифей Тимофеич и его жена. Сперва кофе и хлеб с маслом, потом пироги с говядиною, водка, два блюда рыбы, окорок, сосиски и все, что только можно себе представить; потом являлся обед из четырех больших блюд; в три часа кофе с сухарями, а в пять часов — чай с разными печеньями, а в довершение всего обильный ужин. Какому обжорству предавались тут обе сопровождавшие меня свиньи! Без сомнения, у них желудки с запасными мешками на случай голодного времени. Мало того, что меня прекрасно накормили, меня уложили спать в хорошую постель, в которой я в первый раз во всю дорогу хорошо выспался; я мог бы сказать, что пребывание мое здесь очень освежило меня, если бы множество тараканов не отравляли мне приятность пребывания в этом месте. Нельзя себе вообразить громадного количества этих насекомых, которыми была наполнена вся комната; я никогда не встречал такого множества даже в самой убогой хижине; они тысячами бегали по потолку и по стенам; если приближали только свечку, то эти тысячи превращались в миллионы; маленький кусок хлеба, оставленный на столе, покрывался ими немедленно; если собирались обедать, то ставили стол подалее от стен; впрочем, они не очень беспокоили меня в постели; я спал, не задергивая занавесок, и ни один из них меня не тронул.Мы прожили в Казани, или точнее сказать в татарском ее предместье, два дня. Опять карандашом и по-прежнему украдкою написал я записку моей жене; не знаю, получила ли она ее. Потом я поспешил набросать на бумагу материалы для докладной записки, которую намеревался послать государю; для этого требовалась величайшая с моей стороны осторожность, так как мне было положительно воспрещено что-либо писать. Я мог писать только карандашом, купленным мною в Москве под предлогом желания записывать станции; я имел с собою два словаря, чтобы освоиться с русским языком; на полях страниц этих словарей делал я заметки для моей докладной записки. Для этого занятия я пользовался всяким мгновением, когда оставался один; эти мгновения обыкновенно были очень коротки, но необходимость сделать починки в моей карете заставила Щекотихина два раза ходить к кузнецу, что предоставило в полное мое распоряжение несколько часов. Словари дали мне возможность записать многое, чего никто не подозревал, и в настоящую минуту я продолжаю писать в постели за ширмами, сквозь которые проникает, однако, свет. Я могу писать, не будучи отрываем от этого; меня не тревожат, полагая, что покой мне очень полезен. Я считал это занятие необходимым, во-первых, потому, что не полагался на уверения Щекотихина, что мне будет позволено писать из Тобольска, а во-вторых, потому, что имел случай переслать черновой проект прошения моей жене; она переписала бы его и послала по назначению.
Остальное время, проведенное нами в Казани, я прожил довольно скучно; сидя у окошка, выходившего на двор, я смотрел на свою карету: она напоминала мне все страдания, вынесенные мною в ее небольшом пространстве в продолжение целых трех недель.
Хорошенькая татарка, жившая надо мною, впрочем, забавляла меня несколько минут, не потому чтобы я был поражен ее красотою или молодостью, но потому что представила мне маленький образчик совершенно для меня новых татарских нравов. У татар существует обычай, что женщина, увидев незнакомого человека, должна убегать или скрыть свое лицо. Она беспрестанно ходила в небольшой чулан, выстроенный против моих окон. Я ее стеснял: всякий раз, выходя из чулана, она не знала, на что решиться. Видя, что я спокойно сижу у окна, она покрывалась большою простынею и перебегала чрез двор; иной раз она закрывалась только руками, что было крайне неудобно, если она держала в них что-нибудь; чтобы пособить этому, она приподнимала конец платка, надетого на шею, и заслоняла им свое лицо, но в то же время открывала шею; скрывая одно, она обнажала другое. Когда она роняла что-либо из рук и нагибалась, чтобы поднять, тогда я видел ее лицо и плечи. Я полагаю, что едва ли возможно было совместить за раз столько кокетства и столько стыдливости. Признаюсь, что в другую, более удобную для веселья минуту, я наслаждался бы долее этою проделкою.