Читаем Довлатов и окрестности полностью

Они постоянно встречаются у Павича, который без устали и по-разному обыгрывает эротический подтекст этих разнополых вещей. Автор, однако, усложняет это нехитрое уравнение и углубляется до предельно емкой метафоры любви и веры. Союз ключа с замком подразумевает избирательную страсть, ибо каждый ключ подходит лишь к своей замочной скважине. Соединившись, они замыкаются в достигнутой полноте, исключающей посторонних.

Именно это и происходит с героем рассказа вольноотпущенником Аркадием, нашедшим свою половину – Микаину. Их идиллию, однако, разрушает необычный, невиданный раньше – деревянный! – ключ:

“Распростертые руки человека служили ручкой, а скрещенные ноги – “перышком”, то есть той частью ключа, которая вставляется в скважину. Фигурка имела четыре отверстия – по одному в каждой ладони, одно – в скрещенных ступнях и еще одно – между ребрами…

– К какому же замку он подходит?

– Замок этот надо еще найти. Мне говорили, что он открывает все замки”.

Универсальный ключ распятия как отмычка всех сердец – об этом написан рассказ, тонко стилизованный под византийскую легенду. Насыщенный знакомыми любителям Павича чудесами – демонами, дьяволицами, украденными снами, предсказаниями будущего, перерождениями и знамениями, текст, не торопясь, ветвясь и играя, превращается в притчу об обретении человеком вечной души. Ее изображает бабочка, порхающая возле плеча героя. В сущности, она, душа, всегда была с ним, но он о ней не догадывался, как не понимал и значения своей шляпы из рыбьей чешуи. Рыба – знак Христа, символ, тайный для всех, кроме посвященных. Чтобы стать им, мало найти ключ: надо прожить жизнь так, чтобы она оказалась замком.

6

Обедая с Павичем в Белграде, я попытался заказать из меню мастера: “Порция седой травы, два раза по миске божьих слез, один взгляд в панировке с лимоном”. Меня не поняли, что и неудивительно.

Проза Павича не на каждый день: она изъясняется языком цыганской гадалки. Он – рассказчик кошмаров и игрок архетипами. В этой роли Павич уникален. Но все же в его прозе есть нечто нам знакомое: сквозь перевод тут, если угодно, просвечивает славянская душа. С Павичем нас соединяет общий корень мысли. Ее ходы причудливо, но отчетливо повторяют полузнакомые, полузабытые и все-таки родные мотивы. Вслушайтесь в эти настоянные на Достоевском и Розанове афоризмы: “Бог – это Тот, Который Есть, а я тот, которого нет”. Или так: “Все для народа, ничего вместе с народом”.

Такая связь – не от хорошей жизни. Как справедливо и не без зависти считают американские критики, все разновидности “магического реализма” растут лишь в тех неблагополучных краях, где натурализм и гротеск, реализм и фантастика перемешиваются в мучительной для жизни, но плодотворной для литературы пропорции. Лучшее рождается в момент кризиса. Самое интересное происходит на сломе традиционного сознания, когда органика мира идет трещинами, но держит форму: уже не глина, еще не черепки. Новую литературу создают те, кто попал в зазор между естественным и противоестественным. Так появились не только книги Маркеса и Рушди, но и Сорокина с Пелевиным. Павич – им всем родня: он работал с тем материалом, с которым сегодня живут в России.

Собственно, Павич и сам мне это говорил, объясняя свой безмерный успех у русского читателя.

– А в газетах пишут, – набравшись наглости, сказал я, – что вы – последний коммунист. Правда?

– Нет, я – последний византиец, – непонятно объяснил Павич и повел меня на спектакль, поставленный по “Хазарскому словарю”.

Театр в разоренной войной и тираном столице покорял щедрой роскошью. Он являл собой многоэтажную жестяную воронку, выстроенную специально для постановки. Из подвешенного к небу прохудившегося мешка на голую арену беспрестанно сыпались песчинки, бесконечные, как время. Борясь с ним, спектакль, ветвясь, как проза Павича, оплетал консервную банку театра. Понимая все, кроме слов, я с восторгом следил за созданием мифа.

<p>Воннегут: такие дела</p>

Мои сверстники вряд ли удивятся, если я сравню Воннегута с “Битлз”. Мы находили у них много общего – свежесть чувств, интенсивность эмоций, напор переживания, духовный голод, а главное – анархический порыв со смутным адресом. Можно было бы сказать и проще: свободу. Как ей и положено, она не обладала содержанием, только – формой. Ею-то, свободной от потуг дубоватого реализма, Воннегут нас и взял, когда стал фактом русской литературы. В ее еще не написанном учебнике он встанет рядом с другими иностранцами, экспроприированными отечественной словесностью, – между Хемингуэем и Борхесом.

В отличие от американцев, прославивших Воннегута за его антивоенную “Бойню номер пять”, резонировавшую с вьетнамской эпохой, мы влюбились в другую книгу, написанную за шесть лет до этого, – “Колыбель для кошки”. На русском она вышла в 1970 году. И вот 37 лет спустя, в день смерти ее автора, я держу в руках рассыпающуюся книжку со все еще хулиганской обложкой Селиверстова. На ней ядерный гриб, но если перевернуть – вздымленный фаллос, смерть и жизнь, причем в шахматном порядке.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище
Академик Императорской Академии Художеств Николай Васильевич Глоба и Строгановское училище

Настоящее издание посвящено малоизученной теме – истории Строгановского Императорского художественно-промышленного училища в период с 1896 по 1917 г. и его последнему директору – академику Н.В. Глобе, эмигрировавшему из советской России в 1925 г. В сборник вошли статьи отечественных и зарубежных исследователей, рассматривающие личность Н. Глобы в широком контексте художественной жизни предреволюционной и послереволюционной России, а также русской эмиграции. Большинство материалов, архивных документов и фактов представлено и проанализировано впервые.Для искусствоведов, художников, преподавателей и историков отечественной культуры, для широкого круга читателей.

Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев

Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное
Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза