Не делалось скидок и на устную речь. Уязвленные довлатовским красноречием собеседники не раз попрекали его тем, что он говорит, как пишет. В его речи действительно не было обмолвок, несогласований, брошенных, абортированных предложений. Что касается ударений, то ими он способен был довести окружающих до немоты. Я, например, заранее репетировал сложные слова. Но и это не помогало: в его присутствии я делал то идиотские, то утонченные ошибки. Ну кто, кроме Довлатова, знал, что в слове “послушник” ударение падает на первый слог?
На письме опечатки Довлатову казались уже трагедией. Найдя в привезенной из типографии книге ошибку, вроде той, из-за которой Сергей Вольф назван не дедушкой, а “девушкой русской словесности”, Довлатов исправлял опечатку во всех авторских экземплярах.
Теперь я и сам так делаю, но раньше относился к ошибкам куда снисходительней. Особенно к своим: в университете я был известен тем, что написал “матросс” – через два “с”. (Это еще что! Шкловский, говорят, писал “иССкуство”.)
Опечатки не всегда зло. Только они, как писал Чапек, и развлекают читателей газет. Советскую прессу, скажем, ради них и читали. Одни злорадно говорили, что в “Правде” правдивы только опечатки, вроде любимого Довлатовым “гавнокомандующего”, другие – садисты из отставников – изводили редакции скрупулезным перечнем огрехов, третьи собирали опечатки для застольных бесед.
Дело в том, что опечатка обладает самым загадочным свойством анекдота: у нее нет автора. Сознательно сделанная ошибка редко бывает смешной. Нас веселит именно непреднамеренность конфуза. Ошибка осмеивает не только исковерканное слово, но и речь как таковую. Опечатка демонстрирует уязвимость письма, несовершенство речи, беззащитность языка перед хаосом, который, шутя и играя, взламывает мертвенную серьезность печатной страницы.
Смех – это наши аплодисменты свободной случайности, сумевшей пробиться к смыслу.
Так, в телевизионной программе, которую я редактировал в молодости, выпал мягкий знак в названии фильма. Получилась историко-партийная клубничка – “Семя Ульянова”. Теперь, может быть, такое еще поставят.
Сергей, как и все, любил байки про смешные ошибки. Про то, как Алешковский выпустил книгу, посвященную “дорогим дрязьям”, про то, как Глезер издал мемуары с полуукраинским названием: “Чоловек с двоиным дном”. Но хуже всего был его собственный промах. Готовясь к сорокалетию Бродского, Довлатов взял у него стихотворение для “Нового американца”. Никому не доверяя, Сергей заперся наедине с набранным текстом. Сидел с ним чуть ли не всю ночь, но ничего не помогло. В стихотворении оказалась пропущенной одна буква – получилась “могила неизвестного солата”. Юбилейный номер с этим самым “салатом” Довлатов в великом ужасе понес Бродскому, но тот только хмыкнул и сказал, что так, может, и лучше.
В пуризме Сергей охотно доходил до занудства. Оценивая на планерках “Нового американца” статьи коллег, он всегда оговаривал, что судит не содержание наших материалов, а лишь чистоту языка.
При этом Сергей – единственный недипломированный сотрудник газеты – обнаруживал неожиданные знания. Когда темпераментный Гриша Рыскин написал о “бездомных в грубой чесуче”, один Довлатов знал, что чесуча делается из шелка. Впрочем, и невежество его было столь же неожиданным. Как-то он пытался исправить Ветхий Завет на Старый.
У Довлатова было, как он говорил, “этическое чувство правописания”. Характерно, что и в российских делах сильную реакцию Сергея вызывали не политические, а грамматические безобразия. С чувством, близким к гражданскому негодованию, он, например, писал, что в книге Веллера обнаружил “пах духами вместо пахнул и продляет вместо продлевает”.
Отношения самого Сергея с русским языком были торжественны и интимны. В его выкрике: “Какое счастье! я знаю русский алфавит!” – нет рисовки.
Писатель, годами мучающийся с каждым предложением, привыкает любить и уважать сопротивление материала. Путешествие от заглавной буквы к точке напоминает головоломку. Долгие манипуляции вознаграждаются беззвучным щелчком, подсказывающим, что решение найдено: та же упругая неуступчивость языка, что мешала автору, теперь держит страницу, распирая ее невидимыми силовыми полями.
Ненавидел Довлатов лишь чужие ошибки. Свои он не просто терпел – он их пестовал. И опечатки он ненавидел потому, что хотел сам быть автором своих ошибок.
Однажды мы исправили описку в довлатовской рукописи. Сергей рассвирепел, и никакие словари не могли его успокоить. В конце концов он перепечатал – из-за одной ошибки! – всю страницу, заставив сделать в газете сноску: “Опечатка допущена с ведома автора”.
Такие примечания есть и в довлатовских книгах. Сделав сознательную ошибку, Довлатов хвастливо призывает читателя любоваться ею. Так, приводя пышную цитату из Гёте, он дает сноску: “Фантазия автора. Гёте этого не писал”. Другой его рассказ открывается предупреждением: “Здесь и в дальнейшем явные стилистические погрешности”.