У одного писателя он нашел “ангела в натуральную величину” и “кричащую нечеловеческим голосом козу”. У другого – “локоны, выбивающиеся из-под кружевного фартука”. А вот что говорит его майор Афанасьев: “Такое ощущение, что коммунизм для него уже построен. Не понравится чья-то физиономия – бей в рожу!”
На этом же приеме построен лучший рассказ “Зоны” – “Представление”. Довлатов заставил читателя – скорее всего впервые в жизни – вслушаться в слова исполнявшегося перед зэками “Интернационала”: “Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов”.
Как-то я сдуру попал в нью-йоркский ночной клуб “Туннель”. Много чего там было странного: мохнатый бар с поросшими синей шерстью стенами, манекенщицы в водолазных костюмах, стойка с напитками вокруг писсуара. Но больше всего меня поразила оптическая оргия.
В полной темноте на долю секунды вспыхивает ослепительная лампа. С каждой вспышкой картина меняется, но никакого движения в зале не происходит – оно скрыто от нас периодами темноты.
Создается тревожный эффект. Привычный нам слитный мир распадается на фрагменты – как в вынутой из проектора киноленте. Мигающий свет делает танцующих неподвижными, придавая им выразительность восковых фигур. Живое притворяется неживым – застывшие гримасы, обрубки жестов.
Вот такую технику стоп-кадра и применял Довлатов. Перегораживая поток дурного подсознания, он останавливал мгновение. Не потому, что оно прекрасное, а потому, что смешное.
В театре не принято душить Дездемону на глазах у зрителей. У Довлатова кулисы скрывают скучную, банальную, а главное – несмешную жизнь. По его рассказам персонажи передвигаются урывками. Мы видим их только тогда, когда они говорят или делают что-нибудь смешное. Однако отнюдь не этим ограничивается их роль.
В одной заметке Сергей приписал нам с Вайлем собственную теорию смешного. “Юмор, – пишет он, пересказывая якобы наши, а на самом деле свои мысли, – инструмент познания жизни: если ты исследуешь какое-то явление, то найди – что в нем смешного, и явление раскроется тебе во всей полноте. Ничего общего с профессиональной юмористикой и желанием развлечь читающую публику все это не имеет”.
Сергей верил, что юмор, как вспышка света, вырывает нас из обычного течения жизни в мгновения, когда мы больше всего похожи на себя. Я не верил в эту теорию, не узнавая себя в “Записных книжках” Довлатова, пока не сообразил: я не похож, но другие-то – вылитая копия.
Сергей учил расходовать юмор экономно. Пишет он скрипт для радио – зарисовка эмигрантского быта страницы на две. Аккуратно, но вяло, зато в самом конце, под занавес, идет диалог, под который подстраивался весь текст.
– Моня, – спрашивает Сергей у хозяина русского гастронома, – почему у вас лещ с мягким знаком?
– Какого завезли, таким и торгуем.
Сначала я думал, что Довлатов просто жадничает. Тем более что и хитрость небольшая. Я тоже всякую заказную работу начинаю с конца – с последнего предложения. Но это – когда знаешь, что должно получиться.
В школе я терпеть не мог алгебру, но уравнения – длиннющие, на целый урок – решал сносно. Я просто гнал ответ к нулю или единице, сообразив, что эстетическое чувство вынудит автора задачника свести пример к круглому результату. Однако тем и отличается художественная литература от любой другой, что тут автор и сам не знает ответа.
Не экономия, а философия заставляла Довлатова прореживать в прозе шутки, которые он размещал исключительно в стратегически важных, но отнюдь не самых эффектных местах. Сергей никогда не начинал и не заканчивал рассказ смешной фразой.
Довлатов приберегал юмор для ситуаций, когда он неуместен. Смех у него паразитирует на насилии: он питается страхом и жестокостью.
Товарищ и соперник Довлатова Валерий Попов в одном рассказе заметил, что нигде так не смеются, как в реанимационном отделении. Вот и у Довлатова смешное обычно связано со страшным.
Автор, например, узнаёт, что его брат, ведя пьяным машину, сбил прохожего. Дальше идет телефонный разговор:
– Ты, наверное, в жутком состоянии?! Ты ведь убил человека! Убил человека!..
– Не кричи. Офицеры созданы, чтобы погибать…
Смех у Довлатова, как в “Криминальном чтиве” Тарантино, не уничтожает, а нейтрализует насилие. Вот так банан снимает остроту перца, а молоко – запах чеснока.
Юмор и страх внеположны друг другу, но, соединяясь, они образуют динамичную гармонию, составные части которой примиряются, не теряя лица.
Смешав ярко-красный с темно-синим, художник получит серую краску. От разведенной сажи или испачканных белил этот цвет отличает чрезвычайная интенсивность. Рожденная из кричащего противоречия серость хранит память о необычном происхождении. Соседство смешного и страшного у Довлатова заменяет черно-белую картину мира серой. Будни в его рассказах окрашены серостью преодоленного ужаса и подавленного смеха.