Так рассказывает мама, которая увидела тебя там впервые. Еще до того, как познакомилась с папой, который зато был знаком с твоей будущей присухой, когда ты не подозревал о её существовании - причина моих невнятных в детстве подозрений. Читал ты, облокотясь о прокатный рояль, главную достопримечательность той комнаты, если не считать высокой изразцовой печи малахитной окраски с медным листом на полу. "Гением он тогда ещё не был, - добавляет мама. - А поэма была длиной в Невский проспект вместе со Старо-Невским". Папа не согласен: "Гениями не становятся, а рождаются". У меня своего мнения нет - я ту поэму не читала. Что знаю точно - не в поэме дело. А в миловидной крепости. Хотя нужна тебе была вовсе не крепость, а победа. Победа досталась другому. Вдобавок этот другой освистал поэму. С тех пор ты и сам её разлюбил. Двойное унижение. Такое не забывается.
Дружбы между вами не было - никогда. И не могло быть. Наоборот: взаимная антипатия. Да и встречи с той поры нечастые: случайные в Питере и подстроенные либо выпрошенные Сережей в Нью-Йорке. Что же до чувств: у одного - страх, у другого - чувство реванша. Говорю об Америке. Униженный в Питере - унижает в Нью-Йорке. Человек есть не то, что он любит, а совсем наоборот. Помощь - это зависимость, зависимость - подавление, подавление унижение. Вот природа твоего покровительства Довлатову, и вы оба об этом знали. А теперь, разобравшись, - спасибо, дедушка Зигмунд, - знаю я.
А что, если твои преувеличенные похвалы той же природы, что и твои неоправданные филиппики, пусть и с противоположным знaком?
Из последних: разгромная внутренняя рецензия на роман Аксёныча и выход из Американской академии когда туда приняли Евтуха.
- А почему ты не отказался от нобелевки в знак протеста, что её давали разным там Иксам и Игрекам? - спросил папа. - Тому же Шолохову?
Больше всего нас поразило, когда ты согласился сделать вступительное слово на вечере гастролера из Питера, которого ты там терпеть не мог - ни как стихоплёта, ни как человека. Обрушил на того каскад похвал, но прочел текст скороговоркой, чтобы скорее отвязаться, сам чувствуя фальшь и стыдясь сказанного.
Имени не называю - не заслуживает. Кому надо - и так поймет.
- Ты с ума сошел! - изумилась тогда мама. - Это не ты о нем говорил, что серый, как вошь? Что любовь к его стихам - стыд и позор русского читателя?
- Я что, спорю? - огрызнулся ты. - Противноватый. Самая выдающаяся посредственность русской поэзии. Но как не пособить родному человечку! Как-никак еврей.
- Придворный еврей, - уточнил папа. - Хуже Евтушенко с Вознесенским.
- Может, я его таким образом унизить хотел, да?
- Унизить? - удивилась мама. - Да ты ему путевку в вечность выдал. Он теперь будет размахивать твоей индульгенцией перед апостолом Петром.
- А может, у тебя комплекс твоего библейского тезки? - предположила я.
Парентс на меня воззрились, а ты, как всегда, с полуслова:
- О чем мечтал Иосиф в Египте? Простить своих предателей, - пояснил слова дочери её родителям, хотя терпеть не мог пускаться в объяснения. Пусть так. Что с того? Я - поэт, а не читатель. Мне настолько не интересны чужие стихи, что уж лучше я на всякий случай похвалю. Давным-давно всех обскакал, за мной не дует.
- Крутой лидер.
Мой подковыр.
- Простить предателя - это поощрить его на новое предательство, сказала мама с пережимом в назидательность.
Как в воду глядела.
До тебя там в новой среде не дошло?
- Прокол вышел, - согласился вдруг ты и ткнул себя вилкой в щеку. Даже капля крови выступила, но не так все-таки, как когда ты у нас в гостях вилкой проткнул насквозь руку одному нашему гостю, который по незнанию приударил за твоей нареченной. - Уломал. На коленях ползал. Говорил, его из-за меня травят. Вот я и дал слабину. Самому стыдно. Но поправимо.
Скруглил разговор и быстро смылся.
Часа через три - за полночь - всех разбудил: прочел по телефону стих, в котором съездил тому по морде, сведя на нет собственные дифирамбы. Один из немногих у тебя в последнее время поэтических прорывов. Так подзавел тебя, поганец. А потом прибыли послы из отечества белых головок и уговаривали повременить с публикацией; когда не удалось, умолили снять посвящение. Ты даже хотел всю книгу, которой суждено было стать последней и которая вышла после твоей смерти, озаглавить по этому стихотворению, но один доброхот из твоей свиты - точнее, Семьи, то есть мафии - упросил тебя не делать этого: мол, слишком большой семантический вес придашь ты тогда этому стиху и тем самым уничтожишь его адресата. А какая гениальная вышла бы перекличка сквозь четверть века, какое мощное эхо, в твоем духе - одна книга отозвалась в другой, и круг замкнулся на пороге смерти:
"Остановка в пустыне" - "Письмо в оазис".
Ты был окружен в последние годы не только приживалами и подхвостниками, но и идиотами. Ты сам окружил себя идиотами, когда у тебя притупилась художественная бдительность, атрофировался инстинкт интеллектуального самосохранения. Вот почему мы так обрадовались тогда этому стиху, надеялись, что это не рецидив, а возвращение.